Шаутбенахт
Шрифт:
Ну, наконец, все понятно? Перспектива сделаться вскорости именно таким мужем — к тому же собственными стараниями — озарилась как при вспышке молнии.
Молчание.
— А как же гений и злодейство? Ты же сам говорил… Я когда-то навсегда рассталась с подругой только из-за того, что та ставила мессу Баха. Ты ведь это…
…Ты ведь это называешь хемингуём холодным?
Бац! Какого комара я бы сейчас мог убить у себя на лбу!
— Ты была лиссабонкой! Ты специально проговорилась, чтобы уязвить меня.
— Я…
— Ты. Да, ты. Маленькая лиссабоночка. Сознайся, что ты — маленькая лесбияночка.
Как
Но, вдруг хлопком (одной большой нанашкой) прекратив все игры, царица с молитвенным лицом подходит к своему Артаксерксу, а ее рабыни застывают, исполненные благоговения перед этой священной минутой, она преклоняет колена, в глазах ничего, кроме безмерного обожания, пурпурная мантия спадает с плеч… О Господи! Владыка мой, заботящийся о чадах своих, о скорбящих сих, денно и нощно, неужели пришел конец моим страданиям?
— Хорошо, я готова рассказать тебе правду, всю правду, но дай слово, что не будешь меня укорять за это всю жизнь.
— Слово мужа.
— Хорошо, тогда слушай… Послушай, а не лучше, если я расскажу тебе один свой сон, сон-воспоминание… Вальс-фантазию… В нем эпизоды моей девической жизни собраны вместе, словно компания старых друзей-призраков сошлась при свечах.
…Мокрый снег серыми хлопьями летит на вертикально поставленное ветровое стекло, дворники в мгновение ока стирают все. Также и брезент над головой — надежно хранит меня. Я веду по улицам джип. Занятие совершенно мужское. Я еду медленно: надобно рассмотреть резвы ноженьки в забрызганных чулках на тротуарах. Глупые сопоходушки, они только и знают, что останавливаться, дабы там сверху могли взглянуть то на ту, то на другую икру, словно и без того не ясно: грязных брызг предостаточно и смотреть больше нечего. Но нет, вновь и вновь призывают они оборотиться на себя — точно надеются, что наверху память отказала или, авось, там решили, что в прошлый раз обманулись. Оторвав пятку от земли, ноженьки представляют себя сначала с наружной стороны, а затем, что уж вовсе некрасиво, и с внутренней. В конце концов я выделила из всего птичника только одного гадкого утенка. Она, бедная, замучилась, разглядывая. Прямо до смешного: шаг — поза, шаг — поза, на нее уже стали коситься. Но вот она заметила джип (а джип сделал вид, что только что увидел ее), наши глаза встретились, и я ее ослепила. Джип — машина боевая, на фары полагаться опасно, и для большей надежности от аккумулятора провода тянутся прямо к моим глазам. Дальний свет, ближний свет — бьет из-под ресниц. Я погасила огни и улыбнулась радиатором. А она улыбнулась своим. Я голову набок — и она. Я на другой бок — она тоже. Я головой — как маятником: тик-так, тик-так, вправо-влево, вправо-влево, она все повторяет, наверное, думает, что мы в дворники-стеклоочистители играем, ведь ей они, только чулочный вариант, ой как нужны.
— Есть, — говорю, — у меня в багажном отделении и такие, с лебяжьим пером, голубые. Включаешь, жжух! от пятки до складки вверх, жжух! от складки до пятки вниз. Приятно так. (Складка эта та, которую я так не люблю, на сгибе, позади колена. Всегда потная. Ни на что не пригодная. Одна по ней гадала, никогда не сбывалось.)
— Ой, теть, милая, как бы мне почиститься да пообсушиться?
Опять я свет включила и на нее. Ножки-подружки коротехонькие. Ненавижу мускулянские ноги мущинские. Притом за их счет тело больше питания получает, лакомый кусочек становится. «Да, — думаю, — дружбе нашей с тобой не час и не день длиться, а зиму зимовать». Но говорю:
— Влезть сюда не фокус, вылезти — фокус.
— А по мне, если хорошо будет, так и вылезать зачем? — отвечает она с наглецой, а меня наглеца распаляет. Мамочки Светы! Не успела войти, как сразу командовать начала: — Ну, где эти лебединые щетки обещанные?
Я же только смеюсь про себя: такие орешки от щелчка трескаются.
— Сейчас, барышня, сейчас вынесу вам пару дворников лебяжьего пуху. Потерпите чуть-чуть, недолго ждать осталось.
— Ой! Ой! Скорей, не могу ждать!
— Да что уж вам так прямо невтерпеж, дело такое, что и обождать может.
— Нет, у меня теперь совсем другое дело. Живей ведите меня, а то не донесу.
А, милочка моя, то-то.
— Фью-фью, вот те раз. Вот что, значит, вас ко мне привело, а то «перышки почистить…» Как выгоню сейчас!
— Не позорьте.
Из кабинета доносится сдавленный голос:
— Проносит всю, прямо не знаю, что это.
— Ну как, кончила уже?
— Да вроде б.
Я вхожу к ней.
— А теперь встань, и повернись лицом к окну, и обопрись о раму.
Рывком закрываю окно.
— Ой! Ой! Ручки, ручки защемили, что вы делаете!
— Ничего, ничего.
— Да как же я теперь смогу…
— Да и ничего не надо мочь. Я все сделаю. Мы теперь подружки. Я сейчас ваткой разок проведу, и дело с концом. Вот, сухонько. Видишь, на ватке и нет-то ничего, одна водица была. Хочешь, чтоб еще провела?
— Очень.
— Стой смирно тогда.
Она стоит прямая-прямая. Чашечки колешек, как в балете, подтянуты. И вдруг что я вижу: те две складочки, мною руганые-переруганые, которые как две разглаженные морщинки сделались, раскрылись, и из них по языку высунулось, словно как из бронзовых львиных морд, на которых биде в моем кабинете установлено. Дразнятся. А что дразнятся, дуры, и сами не знают.
— Ну и будет, хорош дразниться.
— Нет, не будет, милая, хорошая, сестрица моя. Поговорим.
— Ну, поговорим. Только откровенно. Скажи, что волнует тебя?
— Да вот зима кончается, весна приходит, там лето, а я все в девах.
— И это тебя волнует?
— Да.
— До сих пор?
— Да.
— Интересно, а сейчас тоже волнует?
— Ой, сестренка, ой! Не волнует больше.
Часы били вола, да, такие интересные часы были, с волом. Каждый час показывался вол, и часы железным прутом били его по бокам. Швейцарский вол — царские часы. Следовало сделать два-три обзорных круга по городу. Я включила глаза, и мы поехали. Душечка-подружечка моя сидела на оттоманке по-турецки, в новых зеленых шароварах, и лущила семечки. Только кончила один обзорный круг и отдышалась, как бабенка с угла — я всегда добренькая становлюсь, когда их вижу, — знаки мне подает. Весьма неразумные: зажмурится, указательные пальцы волчком покрутит перед собой, затем издалека сводить начинает — сойдется, не сойдется.
— Ну, что еще?
Молчит и опять знак подает. Поняла я так: входить боится, просит, чтоб я сама к ней вышла. Почему не выйти — выйду, старая, я ведь как «скорая помощь»: что болит, где горит? И что я слышу:
— У меня до вас дело. Вы возите с собой дочь мою, Свету.
«Ах ты, — думаю, — вот какое дело. Ну, ведьма, жарко тебе сейчас станет, не по твоим зубам мясцо», — и уже почти ноготки выпустила. А она как отпрянет да из темноты слабеньким голосом:
— Нет, хозяюшка, не поняли вы меня. Обратное как раз, совсем обратное — просьба, а о чем и не догадываетесь.