Шекспир мне друг, но истина дороже
Шрифт:
Ляля покорно перестала рыдать и только всхлипывала судорожно.
Сосед еще посверлил немного и опять остановил дрель.
– Очень вы на красоту падкие, – продолжал он с досадой. – Вам чем мужичонка краше, тем лучше, выходит. А дальше фасада-то вы не видите ничего, как куры заполошные. Артист твой ведь никто, ничто!. Ни по хозяйству, ни по дому. Где это видано – при нормальном мужике с ногами-руками ты по соседям ходишь, то крыльцо починить, то рамы вывалились, то лестница скособочилась!..
Ляля вдруг оскорбилась:
– Не стану я тебя больше ни о чем просить.
– Да ты хоть проси, хоть не проси,
– Егор, ты ничего не понимаешь.
– Это ты ничего не понимаешь! Тебе красоту подавай! Кудри у него, стать, голос, как у Шаляпина! Он на сцене шепчет, а в заднем ряду слышно. Я в театре был, слышал! Ну вот, ты вышла, вышла из театра-то, а дальше что? Ухаживай за ним, корми его, пои, ублажай. Год ты его ублажала, другой пошел. Сколько можно?! Держи ровнее газету-то, все просыпала!
И дрель опять завизжала.
– Он творческий человек, – горячо заговорила Ляля, как только визг умолк, – очень талантливый! Его нельзя приспособить к хозяйству, ну и что?! Зато с ним так интересно! У него на все есть свое мнение, он…
– У меня тоже на все свое мнение, – перебил сосед. – А творческих сейчас развелось, как псов шелудивых! Куда ни глянь, кругом творчество! В караоке поет – творческий, значит, гопака пляшет, тоже творческий, из бумаги фигуры складывает или из ниток вяжет, туда же, творческий! Бабка моя покойная Акулина и все до единой соседки ее нынешним творческим сто очков вперед дали бы – они и пели, и плясали, и вязали, и кружева плели!.. И с детьми управлялись, и по хозяйству бились, и мужиков с войны дожидались, и пахали, и сеяли, и скотину держали! Другое дело – на сцене не представляли!
Он еще повизжал немного дрелью и продолжил:
– Это я к тому говорю, что дрянь человек и есть дрянь, а уж творческий он или не творческий – дело десятое!
Ляля, которой никогда не приходило в голову, что ее Роман «дрянь человек», стала кричать, что Атаманов ничего не понимает в жизни, что его мерки давно устарели, что теперь ее жизнь кончилась, а новой никакой не будет, она так любила, а он, оказывается, вовсе не любил!..
Сосед слушал, продолжая работать. Несколько раз она слезала с табуретки и уносила газету с холмиком желтой трухи, аккуратно ссыпала ее в ведро. На газету капали ее слезы, крупные и горячие. Она возвращалась, опять влезала, и все повторялось.
Часа за полтора они повесили карнизы, Ляля не замолкала ни на секунду, все говорила.
Затем сосед смотал резиновый шнур и велел ей идти за ним – он будет укрывать розы, там надо сетку держать. Ляля напялила куртку и сапоги и потащилась на улицу. Было холодно и смеркалось уже вовсю, на краю неба дрожали ледяные зеленые звезды. У Ляли очень мерзли руки, особенно от металлической сетки, которую она держала, перчатки она не догадывалась надеть.
Говорила Ляля, не останавливаясь, и спохватилась, только когда Атаманов, приладив последний ящик, стал подбирать с земли инструменты.
– Господи, сколько времени?! Спектакль!
Он задрал на запястье рукав и посмотрел, поднеся часы почти к носу.
– Ничего, не опоздала! Седьмой час.
– Как?! Мне же еще собираться! Да что ж такое-то!..
И она ринулась по дорожке.
– Стой, стой! – закричал вслед Атаманов. – Не суетись, я тебя на машине подвезу! Тут ехать пять минут! Ну, семь!
Ляля махнула на него рукой.
Ни разу она не опаздывала на спектакль, в котором играл Роман, а теперь вот опоздает, и это будет означать, что все кончилось. На самом деле и навсегда. И ни поправить, ни изменить, ни вернуть назад.
Будь он проклят, этот сосед! Будь он проклят с его доморощенной философией и розами!
Ну кто, кто на ночь глядя укрывает розы?!
Собираться в театр, прихорашиваться, оценивающе смотреть на себя в зеркало, притоптывать ногой – каждый раз как предчувствие Нового года. Когда Василиса была маленькой, она очень боялась, что случится что-нибудь такое, из-за чего Новый год придется… отменить. Какое-нибудь несчастье: метеорит упадет или цунами налетит. Ее совершенно не волновали последствия несчастья, гибель цивилизации там или раскол планеты, а волновало, что Новый год отменится. Тот факт, что на Волге не бывает цунами и землетрясений, тоже не слишком ее интересовал. Она просто очень боялась, что праздник, такой вожделенный, такой близкий, самый лучший, так и не настанет.
Теперь она с тем же восторженным страхом ждала каждого похода в театр. Она боялась, что он не случится, и знала, что все будет хорошо, и надеялась, и мечтала.
– Какая почитательница театра, – фыркала бабушка, – посмотрите на нее! Прямо Татьяна Доронина!
Василиса горячо объясняла бабушке, что выше театрального искусства нет ничего на свете – только там живые люди каждый раз по-новому проживают трагедии и драмы, а иногда даже и комедии. Только на сцене эмоции и страсти сконцентрированы до такой степени, что иной раз в зрительном зале прямо-таки молнии сверкают!.. И она, Василиса, просто чувствует токи, или потоки, или даже вихри.
Бабушка слушала, сделав ироничное лицо.
– Ты всегда чувствуешь вихри или только когда на сцене он? – неизменно осведомлялась она в финале внучкиного монолога. «Он» выговаривалось непременно с придыханием и восторгом.
– Бабушка-а-а! – кричала, становясь пунцовой, Василиса. – Ну, как ты можешь?
Бабушка всегда сдавалась и признавала за ним если не гениальность, то уж точно талант, талантище, можно сказать. Пару раз Василиса, выпросив у администратора Эдуарда Сергеевича контрамарки, приводила бабушку на спектакли, где он блистал в главной роли. Бабушка на сцену смотрела внимательно, не отрывая глаз, а Василиса исподтишка кидала на нее молниеносные взгляды, все боялась заметить на ее лице иронию. Но бабушка была очень серьезна. Правда, после спектакля его игру она никак не оценивала, говорила только, что спектакль хороший, и артисты, и режиссер, видимо, постарались. Василиса приставала, выпрашивала похвалу более… существенную, яркую, особенно для него, но выпросить не удавалось.