Шелковый путь
Шрифт:
В тоске и думах проходили дни и ночи, ночи и дни. И вот однажды, вонзив острые морды в небо, завыли собаки. По Шелковому пути брели назад осиротевшие верблюдицы без поклажи, рысили боевые кони без седоков, с пятнами крови на крупе и боках. И нигде не видно было суженого, желанного, богом данного, без веселого смеха которого сразу онемели родные края.
А потом… да, что потом?.. Все то же, извечное. Сначала издалека, еще за перевалом взовьется к небу скорбный клич, бешено помчится к аулу одинокий всадник. И омрачатся души — то скачет вестник горя. Баурым-о-о-ой! Горе, горе-е! Как лист осиновый задрожит молодая жена. Вспомнится ей в одно мгновение, как желанный до хруста в костях обнимал ее стан, как долго целовал ее в губы, как ласкал, посадив к себе
— Как только жить будут люди Отрара?
— Что станет с кипчаками, с нашим родом-племенем?
— Пораскидает нас судьба, как птичий помет.
— Кто будет отныне владеть этой степью? Кто будет править кипчаками?
— Мало разве слоняется шушеры, телом искалеченной, душой униженной, с помыслами низменными? Начнет копошиться, со временем скотом обзаведется, брюхо себе набьет. А брюхо набьет — бога забудет, на соседа опять зариться начнет…
Так говорили люди. Аул Ошакбая, находившийся чуть в стороне от Шелкового пути, медленно двигался к западу. Было бы кощунством называть его аулом батыра. Какой батыр, какой аул?! Жалкий сброд, одни сироты да вдовы, разграбленное кочевье. Скорбно шли женщины, сбивая ноги. Не так-то просто умереть от тоски и горя, если в груди бьется молодое сердце и по жилам течет горячая кровь. Так или иначе, живой должен жить. Они как могли утешали скорбное кочевье, бежавшее бог весть куда от преследовавшей по пятам беды, латали детям прорехи, помогали вьючить тюки, готовили скудную пищу, исполняли поручения ворчливых, крикливых стариков с повадками старых шелудивых козлов. Все терпели, и лишь бледные, осунувшиеся лица прикрывали жаулыками. Подушки сырели от горячих вдовьих слез. Думали женщины: «Погиб мой батыр — солнце померкло, жизнь кончилась». И краса былая завяла, лишь тень одна осталась.
Тем не менее множество тайных закоулков оказалось у жизни. Тот слюнтяй и трус, который еще недавно прискакал в аул со скорбной вестью, стал теперь отираться вокруг женщин: на красоту вдовью позарился. К месту и не к месту шутить начал, хвост куцый распустил, про любовь нашептывал. О подлая судьба! При жизни мужа этот поганец не смел коня близко к ее юрте ставить, через порог ее ступить, а теперь ожил, хорохорится, камчой размахивает, над осиротевшим аулом куражится.
А хвалится-то как такой человек! Только и слышишь: «Когда я с батыром бок о бок, стремя в стремя ринулся в бой… Бывало, мы с батыром из одного турсука кумыс пили… Когда батыр умирал, я сидел у его изголовья…» Можно подумать, он один против тумена монголов сражался. И никто не решится сказать ему в глаза: «Оу, чего врешь-то, горе-храбрец?! Или забыл, как удирал с поля брани, оставив истекающих кровью батыров? Не помнишь, как, убегая, коня запалил?» Старики лишь посохами землю смущенно ковыряли.
Где же вы, удальцы-батыры в железных шлемах и кольчугах? Где храбрецы с львиными сердцами, с верблюжьими жилами — краса степей? Где купцы и ученые путешественники, едущие по Шелковому пути в поисках здравых, мудрых речей, истинной дружбы, надежного мира? Ведь не всегда пребывали люди в скорби, не с сотворения мира царило на земле горе…
Над безлюдной степью низко плыли лохматые тучи. Прогрохотал неистовый ливень. В иссохших буераках-балках заклокотала вода. Реки вышли из берегов, и пенящаяся полая вода смывала разный сор с земли, забирая в
И Великий Шелковый путь постепенно зарастал травой. Сначала избитая, с налетом соли дорога еще серела издали, невольно маня к себе. Она звала в сказочную Страну Счастья — Жер-уюк, в край обетованный. Но понемногу она темнела, как проплешины от юрт на осеннем стойбище, потом превратилась в унылую, осиротевшую тропку. Тянулся едва заметный след — голубая шелковая нить. Отгремели раскаты былых событий. Из глубины веков еле доносился отзвук прошлого, глухой зов предков. Умолкли струны древней домбры. Оборвался печальный сказ об Отраре…
1962–1972
РАССКАЗЫ
ГОЛУБЫЕ МИРАЖИ КУЛАНЧИ
Перевод А. Кима
1
Уже тогда знал восьмилетний Дуйсенби: будет он всегда тосковать по серебряному кипящему роднику, по пушистому котенку, по призрачным миражам над степными просторами.
«Твоя колыбель, — говорила ему мать, — здесь, на берегу Куланчи…» Синий поток ее вырывается из теснин Черного ущелья, словно нетерпеливый клинок из ножен, и уже дальше, на равнине, обретает смиренный вид степной реки. И здесь, охваченное дугою излучины, колышется под ветром травяное чистое поле, и стоит посреди него, журчит многолепетной листвою одинокое Священное дерево, старый карагач. Священным назван он потому, что высится над прозрачным, звонким родником, осеняя своими ветвями его живительные струи.
Недалеко от родника расположен загон для лошадей, огороженный глинобитным дувалом; на краю загона притулился к земле невзрачный саманный домок — одинокий, словно оброненный кем-то дорожный коржун…
Непостижимая тишина уединения! Долгие-долгие дни молчания… Лишь шумит внизу река, колотится пенной головою о камни да порою низко пролетают, роняя искры молний, темные тучи над самой макушкой встревоженного Священного дерева.
Дуйсенби может целыми днями дремать на солнышке, пристроившись у дувала; играет со своим пушистым котенком, пока не надоест. Ест он вдоволь родительский хлеб, одет и обут — не хватает ему только милых друзей-товарищей. Не с кем мальчику и словом перекинуться, вот тоска!
Разве поговоришь с отцом, который вечно на коне и в руке его неизменный курук с петлею-арканом на прыгающем конце; не поболтаешь и с матерью, у которой столько дел по дому. Вот и приходится Дуйсенби разговаривать с самим собою, бесцельно бродя по двору, или вслух считать муравьев, бегущих по стволу Священного карагача вверх или вниз. Иногда песенку затянет для себя мальчик, но посторонний человек, пожалуй, не услышит ее. Лишь прожурчит река на дальних перекатах да ветер прошелестит в листве древнего карагача. И этим звукам подобна песенка Дуйсенби.
Забредет он в дом — и сразу же к окну, чтобы смотреть и смотреть в пустынные дали. А мать ему: «Чего застишь свет?» Мальчик не внемлет материнскому упреку и не отрываясь вглядывается в пустоту степи, в волнистый бег голубых холмов на горизонте. Постепенно все расплывается в его усталых глазах — и одиноко летящая птица кажется ему черной шляпой отца, уносимой ветром, а низкие облака превращаются вдруг в табун стремительно бегущих лошадей. Летит черная отцовская шляпа, стелются над степью небесные лошади с косматыми гривами…