Шелковый путь
Шрифт:
К ночи все стихало, шумел лишь один Священный карагач. Отца дома не было. Мальчик, пригревшись в мягких объятиях одеяла, все глубже погружается в дрему. Но что-то загремело в другой комнате, и он широко открыл глаза.
— Мама! — позвал Дуйсенби, и мать, лежавшая рядом, сразу же отозвалась:
— Оу, жеребенок мой!
— Ты закрыла дверь на крючок?
— Закрыла, как же…
— А кто это там… на кухне?
— На кухне? Не бойся, сынок. Это, наверное, старый хозяинушко бродит.
— Кто?
— Домовой. Хозяин дома, сынок.
И мать, зевая, долго объясняет
Дуйсенби вспомнил, что мать всегда собирает остатки еды в отдельную чашку и на ночь оставляет в стороне.
— А если не давать ему еды, он рассердится, мама?
— Не рассердится, а вот обидеться может. Он такой… И уже бросит дом, не придет больше. Вот тогда, сынок, будет плохо. Ни счастья не станет, ни добра в доме.
И все равно домовой-хозяинушко представлялся мальчику косматым, оборванным дедом, невнятным страшилищем…
Заявился усталый отец. «Вороной увел косяк вниз, — сообщил он. — А молодых жеребцов погрыз и выгнал из табуна. Пришлось за ними все горы облазить».
Мать подала ужин. Приступив к мясу, отец разделал мозговую косточку и протянул сыну. После ужина отец взял в руки самодельную домбру из джиды и побренчал на ней. Заговорил с матерью. Наконец-то в доме нарушилась долгая неуютная тишина. Мальчик свернулся под теплым одеялом и вновь задремал.
Но вдруг снова что-то грохнуло на кухне. Свет был уже погашен, вокруг темно, хоть глаз выколи. Мигом сон соскочил с Дуйсенби; он подумал, что надо было ему оставить косточку с жирным мозгом старику домовому; наверное, тот обиделся и, чего доброго, теперь уйдет насовсем…
Вскочил с постели отец, зажег лампу и в одном исподнем, неуклюже переступая босыми ногами, вышел на кухню. Дуйсенби зажмурился: ну, держись, будет сейчас драка между отцом и старым хозяином.
Но все вышло иначе. Оказалось, упал ковш, опрокинул деревянную чашку с нарыном, стоявшую отдельно на столе. Раздался горестный вопль пойманного котенка — отец открыл наружную дверь и выбросил его на улицу. Не старый домовой — это нашумел пушистый котенок, с которым так любил играть Дуйсенби.
А наутро котенок, взъерошенный, закоченевший, юркнул в дом, как только открылась дверь. Глаза у него были мутные, он часто-часто моргал и озирался.
Отец был суров и никогда не спускал провинившемуся. Его особенно сердило, когда, взбрыкивая, удирали во все лопатки и не давались в руки глупые жеребята и когда кошка прокрадывалась к дастархану. Не забыл, оказывается, он и ночного происшествия — поднялся рано, оделся, натянул сапоги и, сунув орущего котенка в мешок, вышел из дома. Оседлав гнедого, приторочил завязанный мешок к седлу, сел на коня и уехал к холмам.
Дуйсенби не притронулся к лепешке, не пригубил кумыса за завтраком. Он сел во дворе у завалинки и, опустив голову, смотрел под ноги в землю. Так он просидел весь день.
На следующее утро мальчик пошел к реке и, стоя на берегу, долго слушал журчание струй. Затем подошел к Священному карагачу и попытался взобраться на него,
Дуйсенби открыл глаза и увидел его — дрожащего, взъерошенного, робко входящего в ворота. Лапки у бедняги были исцарапаны и сбиты до крови. Непонятно было, как смог котенок найти дорогу к дому, перейти горы, переплыть реку. И когда появился отец — как всегда верхом на коне, держа длинный курук с подпрыгивающим концом, — то лишь сказал удивленно: «Нет, это шайтан, наверное, а не котенок…» И тут вмешалась мать: «Ладно уж, отец, прости на первый раз. Пускай малый забавляется с ним».
И вот теперь Дуйсенби гладит своего пушистого друга, бережно прижимая его к себе, и ему так грустно думать о том, что останется котенок без него, совсем один на этом заброшенном безлюдном зимовье.
2
Отец втащил в дом сухой обломок карагача. Сидевший в углу человек живо поднялся с места и приблизился к хозяину, протягивая ему руки. Приветливо и учтиво стал спрашивать, все ли благополучно в семье, цел ли скот. Это был директор школы Тойлыбай.
— Стареет Священное дерево, гляди, сук отлетел от верхушки, — пояснил отец, бросая на пол ношу. — Годится на кол для коновязи… Эй, Дуйсенби, принесика топор и колоду мне!
Мальчик принес то, что просил отец. Директор Тойлыбай вновь водрузился на разложенные в переднем углу подушки.
— Скоро учебный год начнется, — приступил директор к разговору. — И я приехал, как мы с вами условились, Досеке, чтобы отвезти мальчика в наш интернат.
— Э-э, мал еще совсем! Дали бы годик погулять ребенку.
— Никак нельзя, почтенный! И над нами есть начальники…
Табунщик потюкивал топориком, обтесывал кол. «Ну и смола, — думал он, — никак не отстает. С тех пор как получил от меня полконя на зимнее мясо, стал приветливее родственника. Улыбается. Обучу, мол, твоего Дуйсенби. А это надо понимать: гони кумыс и мясо. А что нам его учеба. Сами ликбез кончили в тридцать лет — и ничего, слава аллаху, живем помаленьку. Пришлось в свое время в немца стрелять — стреляли, надо лошадей разводить — что ж, разводим. Мимо ушей не пропускали то, что говорили нам власти, хотя шибко учеными не были. А эти умники, точно, заморочат голову малышу, образованным его не сделают, а вот мозги в труху изведут».
Директор Тойлыбай сидел напротив табунщика и думал: «Очень трудно нам с этими несознательными, просто беда. Построили мы замечательную школу, а интернат никак не можем укомплектовать. Где набрать нужное количество учеников, если такие вот, как этот, упрямо твердят одно: мал еще, пусть дитя погуляет… А о том не подумают, что роно с меня ведь спросит, почему сидят дома наши наследники, достигшие школьного возраста».
И с такой физиономией, словно во рту он держал кислый курт, директор Тойлыбай полез рукою за пазуху, будто хотел почесать свою впалую грудь, долго копался там и вынул несколько смятых красных десяток. Молча положил рядом с табунщиком.