Шестьдесят рассказов
Шрифт:
— Далеко ли до Сан-Пьеро? — спросил его Мортимер.
— Сан-Пьеро? — переспросил старик, не понимая.
— Ну да, черт возьми, Сан-Пьеро, слыхали о таком?
— Сан-Пьеро… — повторил старик как бы про себя. — Что-то слышал… Ага, кажись, припомнил, — оживился он. — Отец, бывало, сказывал про город где-то в той стороне. — Он махнул рукой вдаль. — Большой, говорил, город… И назывался… не то Сан-Пьеро, не то Сан-Дедро. Да только не верил я ему…
И старик поехал дальше. Путники устало опустились
— Будет с вас, друзья мои, вы много для меня сделали, — проговорил наконец Мортимер, когда совсем стемнело. — Как только рассветет, ступайте обратно. Я же пойду дальше. Я опоздал, но все равно не хочу, чтобы жители Сан-Пьеро ждали меня напрасно. Они, бедняги, так готовились!
Васко Детуи и Аттези рассказывали потом, что утром туман рассеялся, но города на горизонте не оказалось. Мортимер не хотел их слушать и рвался вперед, в безнадежную даль, в раскаленную, голую пустыню, которой не было ни конца, ни краю.
Они видели, как он медленно и упрямо уходил от них по растрескавшимся камням, пока вовсе не пропал из виду. Раза два им показалось, будто что-то блеснуло вдалеке, словно солнце играло на пуговицах его парадного кителя.
38
ВОЛШЕБСТВО ПРИРОДЫ
Пятидесятидвухлетний художник-декоратор Адольфо Ло Ритто уже лежал в постели, когда в замочной скважине повернулся ключ. Художник посмотрел на часы: четверть второго. Это пришла домой его жена Рената.
Снимая свою шляпку из птичьих перышек, она остановилась на пороге комнаты; на лице ее застыла деланно-непринужденная улыбка. Во всем облике этой тридцативосьмилетней худощавой женщины с тоненькой талией и от природы по-детски надутыми губками было что-то вызывающе бесстыдное.
Не отрывая головы от подушки, муж с укоризной, слабым голосом сказал:
— Мне было плохо.
— Плохо, говоришь? — равнодушно спросила она, подходя к шкафу.
— Да, эти ужасные колики… думал, не вынесу…
— Но теперь полегчало? — тем же тоном спросила жена.
— Сейчас стало получше, но все равно еще больно… — Тут его голос внезапно переменился, стал резким, злым: — А где это ты была? Могу я узнать, где ты была? Сейчас уже половина второго!
— Незачем так кричать. Где я была? В кино была, с Франкой.
— В каком кино?
— В «Максимуме».
— А что там идет?
— Ну, знаешь! Что это с тобой сегодня? Учиняешь допрос, где я была, да в каком кинотеатре, да на каком фильме, может, хочешь еще знать, на каком трамвае я ехала? Тебе сказано, что я была с Франкой!
— Какой, говоришь, фильм вы смотрели? — Спрашивая, он все с тем же страдальческим выражением лица подвинулся на кровати так, чтобы можно было достать со стола пачку газет.
— Ах
— Знаешь, кто ты? Хочешь, я скажу тебе, кто ты? — От жалости к самому себе Ло Ритто едва не плакал. — Хочешь, я скажу тебе, кто ты? Хочешь?
Задыхаясь от ярости, он повторял и повторял один и тот же дурацкий вопрос.
— Ну скажи, скажи, если тебе так уж хочется!
— Ты… ты… ты… — выкрикнул он механически раз десять подряд, с мрачным наслаждением бередя рану, нывшую где-то глубоко в груди. — Я тут едва не подох, а ты шляешься неизвестно с кем. Какой-то «Максимум» придумала! Я болею, а она разгуливает с кавалерами… да ты хуже самой последней девки… — Тут он, чтобы усилить впечатление от сказанного, сделал вид, будто его душат рыдания, и, всхлипывая, продолжал: — Ты… ты меня… погу… ты меня погубила, навлекла позор на мой дом… Я лежу в постели больной, а ты всю ночь где-то шатаешься!
— Ну, завел, завел! — наконец откликнулась жена, убравшая между тем шляпку и костюм в шкаф, и повернула к нему побледневшее и вытянувшееся от злости лицо. — Теперь, по-моему, тебе лучше помолчать.
— Вот как, я еще и молчать должен! Да как у тебя хватило наглости сказать такое? Я должен молчать? Делать вид, будто ничего не произошло? Ты будешь разгуливать до часу ночи и заниматься своими грязными делишками, а я — молчи?
Она тихо, с расстановкой, так что все «с» у нее получались свистящими, сказала:
— Если бы ты только знал, как ты мне противен, если бы ты только знал, старый сморчок! Подумаешь, художник Ло Ритто! Пачкун! — Ей доставляло наслаждение, что каждое ее слово, как бурав, ввинчивалось в самые чувствительные и болезненные точки его души. — Да ты посмотри, посмотри на себя в зеркало. Ты же конченый человек, развалина, беззубая уродина… с этими своими сальными косицами! Художник, ха!.. Да от тебя же смердит… Не чувствуешь, какая вонища в комнате? — И она с гримасой отвращения распахнула окно и легла грудью на подоконник, делая вид, будто ей необходимо глотнуть свежего воздуха.
С кровати послышалось хныканье:
— Я наложу на себя руки, клянусь, я покончу с собой, не могу больше…
Женщина молчала, стоя неподвижно и глядя из окна в холодную декабрьскую ночь.
Чуть погодя он уже не жалостливым, а снова зазвеневшим от ярости голосом закричал:
— Да закрой, закрой это проклятое окно! Хочешь, чтобы я простудился?
Жена не шелохнулась. Он посмотрел искоса на ее лицо: оно уже не было ни злым, ни напряженным; казалось, из него вдруг ушла жизнь: отразившееся на нем непонятное новое чувство удивительным образом его изменило. И какой-то странный свет озарил его.