Шестьсот лет после битвы
Шрифт:
Когда привезли их утром на станцию и он оказался среди множества ревущих, мигающих, брызгающих раствором, качающих воду машин, среди гусеничных на танковой основе бульдозеров, облицованных свинцом «бэтээров», когда мимо, выворачивая гусеницы, угрюмый, слепой, с буграми и на шлепками стали пролязгал транспортер, вращая на башне маленький телевизионный зрачок, когда наклонилась над ним полосатая, красно-белая труба, обступили корпуса и пролеты станции, он вдруг почувствовал, что лишился воли, лишился понимания, отдал себя во власть могучих бездушных сил, повелевавших не только им и его командирами, но и всеми, кто явился сюда. Безучастное,
Еще один солдат выскочил из дверей, словно толкнули его в спину косые лучи. Казалось, он выпал из неба, обугленный и горящий. Стал сволакивать с себя прорезиненный чехол и бахилы.
— Молодец, уложился! — поощрял его ротный. — На метле верхом! А следующий лопатой черпнет! Рази кучку в контейнер!.. Следующий, приготовьсь!
Солдат в капюшоне и маске шагнул к дверям, сгибаясь, напрягая мускулы, готовясь к прыжку… А тот, что явился из зала, мокрый, усталый, улыбался, крутил головой, торопился уйти.
— Не страшно! Только не запнись на бегу!
Вся длинная, завивавшаяся цепочка как бы делилась на три части. Солдаты, стоявшие в хвосте, чья очередь ожидалась не скоро, двигались, шумно топтались, громко переговаривались и смеялись. Старались себя взбодрить. На их лицах, еще без щитков, капюшонов, было выражение молодечества, нарочитой бесшабашности. Они приветствовали выбегавшего из зала солдата, хлопали его по мокрым плечам, как болельщики бегуна, и казалось, сами с нетерпением ждали своей минуты, когда смогут метнуться в зал, испытать свою ловкость и удаль.
Другие, стоявшие в середине цепочки, приближавшиеся к дверям, уже умолкали. Молча, сосредоточенно смотрели на дверь, ждали, когда из зала в снопе лучей вырвется солдат, станет сбивать с себя невидимый ком огня. Их лица обращались к дверям, их слух ловил неясные слова замполита и сбивчивые ответы солдата. Они мысленно примеряли на себя балахон и бахилы, старались представить близкий невидимый зал, лежащие метлу и лопату.
Третьи — у входа, уже зачехленные в спецодежду, плотно, недвижно стояли, одинаковые, в островерхих капюшонах, в мерцавших масках, толстоногие, в широких бахилах, в резиновых, похожих на перепонки перчатках. Казалось, они были в единой связке, в едином усилии, в едином напряженном стремлении. В их — позах были страх и желание его одолеть. Пружинная готовность к скачку через черту и преграду страха, в близкий невидимый зал, где в пронизанном солнцем пространстве, в пустоте и безлюдье им надлежит молниеносно и ловко проделать опасный труд.
— Следующий, приготовьсь!
Сергей Вагапов находился в хвосте цепочки, тающей, сжигающей свою головную часть. Перед ним стоял сержант Данилов, высокий, ладный, марлевый респиратор ловко сидел на широких румяных скулах. Губы, невидимые под марлей, смеялись, говорили, дышали. За Вагановым пристроился маленький, щуплый солдат из Узбекистана Рахим, сутулый, в обвислой рубахе, горбоносый, с продолговатым лицом, на котором никак не мог удержаться, сваливался респиратор. Рахим то и дело цеплял его на свой не помещавшийся в марлю нос, мерцал черно-лиловыми влажными глазами.
—
— Станцию почистим, всю дрянь уберем, и вернешься к своей Зульфии! — подбадривал его Данилов. — На грязи ее повези, есть такие грязи лечебные, нервы лечат. Здесь не бойся, страшного нет ничего. Я спортом занимаюсь. Мотоциклы на льду, слыхал? Как заложишь вираж коленом в лед, ну, думаешь, сейчас башкой вверх тормашками и другие по тебе шипами, колесами! А ничего, жмешь, даешь! Одного обходишь, другого!
— Зульфия красивый, тонкий, самый красивый в кишлак! — горевал Рахим. — У нее жених был, жениться хотел. Как руки болеть стал, сказал: «Не буду жениться! Жена здоровой должна. Ковры ткать, виноград копать, посуда мыть, одежда стирать. Зачем жена, которой руки болят?» Зульфия узнала, побежала арык топиться. Я из арык Зульфия тянул, домой вел. Все время с ней был. Говорил с ней, читал, пел. Сказал: «В Москву поедем, к врачу. Будет тебе руки лечить». В армию пошел, кто с Зульфией сидит? Кто читает, поет?
Сергей их слушал, столь несхожих и разных, сведенных в этих тесных объемах. Проведенных сквозь лабиринты и лестницы к круглому залу, где в лучах и пылинках носится смерть. Он чувствовал обреченность, покорность. Неизбежность того, что стучится. И невнятную боль. И невнятное ко всем сострадание. И внезапное видение под люминесцентными лампами среди бетонных стен, прорезиненных балахонов и масок. Будто он, мальчишка, гонит коней к водопою.
Скотник открывает ворота, и табун, десяток колхозных коней, шумно фыркая и сверкая глазами, вспыхивая разноцветно на солнце, выносится в свет, на зеленый истоптанный выгон. И он, Сергей, на широкой жаркой спине рыжего жеребца, трясется, подскакивает, кричит от восторга и страха. Со стуком и ржанием мчится к реке вдоль деревни, мимо огородов, дворов, и сквозь тряску, сквозь свисты развеянных грив видит свой дом, высокую липу, крыльцо, и мать, заслонясь от солнца, смотрит, как скачет табун.
Он уже был в середине цепочки. Видел, как из зала, покинув свой островок безопасности, возник замполит. Освобождался от спецодежды, словно из зеленого гофрированного стручка вышел живой человек. Усталый, озабоченный, с тревожными глазами. Проходил вместе с ротным, и Сергей услышал их разговор.
— Здесь, у синих щитов, подобрали. Вроде бы чисто, — говорил замполит. — Теперь начнем у рубильников. А там, где валяется трос, туда не суйся. Там черт-те сколько рентген. Дозиметристы придут, промерят, тогда и станем работать.
— Теперь я пойду на твой необитаемый остров, — невесело пошутил ротный, принимая у замполита прозрачный щиток. — А ты отдохни немного. А то ночью будешь светиться!
— Я мелом круг обвел, где будешь стоять, — сказал замполит, не откликаясь на шутку. — Там фон нормальный. А дальше не суйся!
Он достал из кармана блестящий цилиндрик дозиметра, поднял к люминесцентным лампам, заглянул в трубочку. Спрятал. Покрутил головой — не увидел в дозиметре ничего для себя утешительного.