Шестьсот лет после битвы
Шрифт:
Можно действовать так, будто этой сложности нет: мир понятен, явлен в прежних, описанных классикой формах. И действующая, не замечающая сложности личность, вторгаясь в мир, травмирует его и запутывает своим действием еще больше. Увеличивает своим хрестоматийным подходом число ошибок, число обрывков, завязанных наугад узелков, усугубляет своим упрямо классическим действием сложность.
Можно действовать, радуясь сложности и неразгаданности жизни, паразитируя на ней, двигаться, как в мутной воде, среди путаницы идей и явлений. Обворовывать этот запутавшийся, лишенный понимания мир. Обирать слепого. Рыскать по охваченным паникой жилищам. Воспользоваться катастрофикой мира.
Но можно стремиться
Кто они все, действующие в этом мире? Горностаев, он кто? Заблудший, не понимающий грозных, клубящихся в мире тайн, или лукавый делец, собирающий с гибнущего мира оброк? Фотиев — утопист, добившийся мнимых прозрений, возомнивший о раскрытии тайны, ослепленный гордыней познания, или неутомимый творец, погруженный в толщу неведомого, в душные, лишенные света глубины, грозящие раздавить и расплющить? А он сам, Тумаков, начинавший путь с писаний о фольклорной деревне, о народных песнях и сказах, о чудном мифе, связанном с преображением земли. Он, постепенно отступая от мифа, погребая его, облекая в оболочки реальной истории, реальной политики, заключая в стальные каркасы цивилизации, он, Тумаков, через годы прожитой жизни вдруг оглянулся и понял: его миф исчез и погас. И то, что прежде казалось киотом с лучистой лампадой, озарявшей нимбы и лики, превратилось в железный клепаный корпус строящегося авианосца в ртутных отсветах сварки.
Он вдруг почувствовал, что умирает. Ужас, безымянный, безмерный, вошел в него, оцепенил сознание, оледенил зрачки, остановился в каждой клеточке тела, в каждой частичке крови. Стало невозможно дышать. Кто-то жестокий, всеведающий смотрел на него, трогал бестелесными щупальцами.
«Я схожу с ума?.. Я — сумасшедший?..»
Ужас исчез. Был гостиничный номер. Обрывок недавней мысли, за которую он ухватился, спасаясь.
Последние годы он занимался атомной проблематикой. Обороной и энергетикой, комплексом политических и военных проблем. Его увлекала разгадка сложнейших, заложенных в историю механизмов, связанных с борьбой, с конфронтацией, с гонкой вооружений. Казалось возможным разгадать устройство генератора, питающего катастрофу. Понять его смысл и чертеж, чтоб потом, отключая его обмотки, останавливая валы, замедлить вращение, развернуть вспять, сделать двигателем прогресса и процветания. Он писал репортажи с боевых кораблей, из ракетных шахт, с миротворческих конференций и форумов.
Зазвонил телефон. «Ошибка. Слишком поздно», — подумал Тумаков.
Снял трубку. Звонил Горностаев.
— Проезжал мимо гостиницы. Увидел свет в окне. Решил позвонить, — говорил Горностаев. — Завтра в восемь машина к вам подойдет. Я распорядился.
— Благодарю, — сказал журналист. — А я вот лежу обдумываю свои впечатления. Мне будет о чем написать.
— Знаю, как трудно всегда проходят ваши материалы. Как трудно проходил ваш взрыв. Кто был за, а кто против. Какой резонанс он вызвал в военных кругах.
— Откуда вы знаете? — удивился Тумаков.
— Мир тесен, — засмеялся Горностаев. — Я знаком с вашим завотделом. Мы бываем вместе в одном доме. У дяди, у генерала Горностаева, вы упоминали о нем. Ваш зав чем-то обязан дяде, очень его почитает.
В этом мягко оброненном замечании натянулась, задрожала едва заметная струнка, металлическая, напряженная. «Растяжка», как называют ее саперы. Задел неосторожно ногой, и рядом раздался взрыв мины.
Горностаев не сказал о Фотиеве, не сказал о «Векторе».
— Спокойной ночи, — произнес Горностаев. — Желаю удачи в работе.
— Спасибо, — сказал Тумаков.
Лежал в тишине ночного гостиничного номера. Слушал далекие гулы станции. И ему казалось, он сходит с ума.
Глава двадцать первая
К ночи усталый, измученный после огромного, вмороженного в снег и железо дня Фотиев вернулся домой, в тесную комнатку общежития.
В течение дня за множеством встреч, разговоров он израсходовал массу энергии. Убеждал, уверял, волновался, увлекал людей своей идеей и верой, добывал единомышленников и сторонников. На каждый пустяк, на любой, самый малый вопрос отзывался искренне, страстно. Проповедовал, не жалея эмоций и мыслей. Теперь, на исходе дня. опустошенный, продрогший, он сидел под газетным абажуром, среди утлого, убогого быта, прижав к батарее голые ноги. И было ему тревожно. Было ему печально и смутно.
В эти минуты усталости, когда его детище выпивало весь запас природной энергии и душа, подобно пустому колодцу, открывала в себе темное дно с обломками утонувших, погибших в прежние годы людей, разрушенных дружб, поломанных надежд и иллюзий, когда иссякали природные силы, доставшиеся ему от жизнелюбивой уральской родни, он остро, страшно чувствовал свое одиночество, свою неприкаянность, свою вечную долю скитальца.
Те, с кем когда-то начинал свой поиск, что в благоразумии, исполненные здравого смысла, ставили себе реальные цели, уже давно их достигли. Работали в науке, инженерии, администрировали. Занимали посты, защищали диссертации, жили в уютных домах и квартирах, разъезжали в собственных машинах, имели семью и детей.
Он смотрел на грубое, морщинистое, неловко застеленное одеяло. На грязные, сохнущие у батареи башмаки. На свои голые ступни, прижатые к железу. И в нем собирались тоска, уныние, предчувствие очередной, ожидавшей его неудачи, очередного крушения.
Почему, думал он, его «Вектор» обречен на крушение? После первых шагов, первых робких успехов на него ополчаются, начинают отторгать и преследовать, изгоняют и губят? И делают это достойные, умные люди, не враги, не проходимцы, не лодыри, а опытные, умудренные, желающие блага, страдающие от несовершенства дела, стремящиеся его улучшить, не щадящие для этого сил. Именно они отвергают его и отталкивают. Почему?
Может, в этом повинен «Вектор»? Виноват он сам, Фотиев? Недодумал, не завершил, недоделал. Не привел его к совершенству. В торопливости, в нетерпении промахнулся, пролетел мимо истины. И она, неразгаданная, осталась вне «Вектора». «Вектор» отторгается жизнью, как чужое, врезанное сердце. Малый начальный успех, мнимое облегчение, а потом отторжение, неминуемая смерть и крушение. Может, «Вектор» — просто ошибка, блистательный парадокс, вечный двигатель, работающий лишь на бумаге?
Но нет, виноват не «Вектор». Виноват не он. Фотиев. Виноваты время и жизнь. Виноваты общество, составляющие его конкретные люди, их умы, отдельные и коллективные интересы.
Они не готовы к «Вектору», не готовы к усилиям и жертве. К предельному напряжению сил, к рывку и движению, требующему мучительного всеобщего действия, когда народ должен колыхнуться всеми миллионами, иначе разместиться на шестой части суши, иначе взглянуть на себя и на мир, на ближние и дальние цели. Нет, не готов, не хочет народ этой жертвы. Слишком устал и изверился. Весь в рубцах и порезах от прежних, еще не заживших ран. И затерянные начинания обречены на провал. Не будет живого огня, не будет рывка и развития, стремительного, поражающего мир продвижения, а только вялое тление, топтание на месте, многословие, лень и апатия.