Шестьсот лет после битвы
Шрифт:
Ротный влез в спецодежду, превратился в зеленый заостренный стручок и ушел в реакторный зал. Замполит занял у дверей его место.
Сержант Данилов тоже слышал разговор замполита и ротного. Нервно и зло озирался — по низкому, увешанному светильниками потолку, по шершавым бетонным стенам, словно искал выход из этого глухого угла, из глубокого каземата, куда их привели и поставили. Но обратного выхода не было — длинным, непроходимым и путаным был лабиринт. А двери вели в реакторный зал, из которого опаленный, на крыльях пыльного света выпадал солдат, прямо на руки замполита, и беззвучно, бессловесно хлопал ртом, ловил воздух, и рубаха его в черных липких потеках ходила ходуном на
— Метла да лопата — вот и вся электроника! — зло ворчал Данилов. — Где же они, ученые, академики, которые по телевизору хвалятся? Где их роботы самоходные? Чуть что случись, и их нету! Опять Иван с веником выручает! Пустили бы хоть луноход с граблями, он бы всю пыль и собрал. Да где там! Солдату в руки метлу— и вперед! Солдат не железный, его не надо клепать, его мамка родит! — Он хмыкал, кривился под маской, и все его сильное, крепкое тело кривилось, не желало двигаться, перемещаться к дверям.
Сергей Вагапов чувствовал движение угрюмых, безмолвных сил, сдвигавших их всех к дверям медленно, неуклонно. Эти силы были созвучны тем, что двигают ледники, смещают подземные толщи, меняют местами горы, и он, Сергей Вагапов, — лишь малая песчинка, вмороженная в ледник, движется вместе с горой… Но в нем, в живом, как малая встречная сила, звучали жалость и боль. Не к себе, а к Данилову, теряющему на глазах свою удаль, исполненному смятения и страха. К Рахиму, верящему в исцеление сестры, захватившему и сюда, в эти сумрачные стены, свою нежность, любовь. К деревенскому деду, одноногому печнику, хромавшему на деревянной культе, — однажды поманил его, схватил за тонкие плечи стариковскими большими руками, долго, молча смотрел, и слезы текли из глаз. К матери, полоскавшей у проруби груды ледяного белья — скрученные рубахи и простыни, промороженные салфетки и скатерти, — красные, как свекла, руки матери. К брату Михаилу, вернувшемуся из Афганистана и в первый же день напившемуся, — пел, сквернословил, похвалялся медалью и орденом и вдруг побледнел, упал без чувств на пол, а когда его раздевали, стягивали штаны и рубаху, на груди вдоль ребер — сморщенный красный рубец, будто приложили к нему кочергу.
Боль росла, прибывала, действовала в нем вопреки безымянным, бездушным силам, сдвигавшим материки.
…Табун летел по зеленой горе вдоль клеверов в медовом ветре. Он, Сергей, хватался за жесткую рыжую гриву, окруженный храпом и стуком, боясь упасть и сорваться, ликуя, крича, озирал с высоты родную зеленую ширь, россыпь деревень, белый шатер колокольни, небо с высокой птицей.
Из зала выскочил солдат в балахоне и, сдирая щиток, кашляя, задыхаясь, проталкивал сквозь кашель и хрип слова:
— Не донес!.. Уронил!.. Лопатой задел и просыпал!.. Не нарочно! Задел и просыпал!..
Он кашлял, бился, его выворачивало, драло нутро. По щекам текли слезы. Замполит обнимал его, успокаивал:
— Ничего, Ковальчук, бывает. В следующий раз не просыплешь… Ты где насорил, у рубильников?
Тот кашлял, кивал, объяснял замполиту. И другой солдат в балахоне слушал его объяснения. Ему предстояло собрать рассыпанный мусор, смести его в малую ядовитую горку.
— Внимание! — обратился замполит к солдатам. — Всем внимание!.. Отдохните минутку! А я вам пока скажу!..
Он оглядывал своих подчиненных, бледный, веснушчатый, с белесыми бровями, очень усталый. Хотел им прибавить сил. Хотел вдохновить, укрепить. Его слова, его обращение к солдатам были обращением и к себе самому. И себя он хотел укрепить в этом бетонном глухом мешке, где носилась бесцветная смерть. И все они были пронзенные сквозными ударами бессчетных смертоносных частичек.
— Други мои, мы ведь с вами люди военные, делаем, что прикажут!
Он окончил говорить. Подошел к дверям. Надел капюшон на маску. Озарился синеватым солнцем, похожим на электросварку. Канул в дверях. Вместо него из зала появился ротный. Разоблачался, отфыркивался, словно выдувал из легких залетевшую пыль. Достал из кармана дозиметр. Посмотрел в прозрачный глазок.
Теперь Сергей был близко от двери. Посматривал на стену, где висели прорезиненные, глянцевитые костюмы, похожие на содранные мокрые шкуры.
— Мы с Варюхой второго родить хотели. Теперь погодим, а то лягушонок выйдет. — Данилов каждый раз с неохотой, страхом переступал вперед на освободившееся, приближавшее его к дверям место. — Головастика родим с хвостом, кто нам тогда красивые речи говорить будет? Заспиртуем его и в банке пришлем на Выставку достижений народного хозяйства!
— Надо гранат есть много, — тихо говорил Рахим, косясь на близкую дверь. — Надо гранат давить, сок пить, будешь здоров.
— Гранату подвесь между ног, рвани за чеку — и будешь здоров! — огрызнулся Данилов. — Я бы тем, кто это устроил, всем понавешал гранаты и рванул за чеку! Я бы их сюда понагнал, дал метелку и запер на день, другой. Пока не уберут, не выпускать! А то, подлецы, бед понаделали, а нам расхлебывать!
Было больно, все больней и больней. Боль его ширилась, выходила за пределы тесных лабиринтов, пустынных, с остановившимися машинами залов. Он обнимал этой болью замполита с его веснушчатым усталым лицом, и ротного, тревожно глядящего в индикатор, и захлебнувшегося от волнения, промахнувшегося лопатой Ковальчука, и тот маленький памятник в пустом селе, где они проводили работы, обелиск со звездой, с именами погибших солдат, куда они положили букетик белых полевых цветов. Боль его была и любовью, и он в своей слабости, в своем неведении жизни чувствовал ее, как боль и любовь.
…Табун подлетел к реке, фыркая, стремясь на прохладный запах, на блеск, на зелень осоки. Ухнул с горы, ворвался в воду, поднял в небо всю реку, сверкающих рыбин, прозрачные пышные радуги. Лошади пили, чмокали, громко дышали. Он, Сергей, весь мокрый, холодный, исхлестанный струями, сидел на спине жеребца, смотрел, как плывет, переливается рыжее его отражение. Конь погрузил морду в реку, скалил зубы, громко, сладостно пил.
Они стояли у самых дверей в балахонах. Впереди Данилов, следом Сергей и сзади Рахим. Появились двое в белых стерильных робах, должно быть, работники станции, и с ними дозиметрист, в противогазе, с металлическим щупом, с сундучком на боку, в котором поблескивали циферблаты.
— Мы заканчиваем по четвертому сектору, — говорил замполит двум работникам в белом, и Вагапов, прислушиваясь, заметил: у одного под маской усы. Замполит раскрыл бумажный листок, где кругом был обозначен реакторный зал. Круг был разбит на секторы, и в каждом стояла цифра. — Вот здесь, в четвертом, подобрали что можно. А сюда боимся соваться. Здесь обломок графита, брикетина черная. Здесь надо промерить фон. Без промера людей не пущу.
— Промерим, — ответил усатый. — Брикетины крышу пробили, здесь и лежат. Вот здесь, у троса. Мы в прошлый раз замеряли, шкалы не хватило. Сейчас промерим еще.