Шестьсот лет после битвы
Шрифт:
Испугался. Стал искать глазами брата. Нашел его, далеко, в другом конце зала, среди лопастей голубого света. Поднял шлифмашинку, пустил абразив.
Антонина и Лазарев покинули реакторный зал, спустились в открытом лифте вдоль бетонной округлой стены. Морозное режущее солнце блестело на бесчисленных перекрестьях и свитках металла, расставленного в снежных пространствах.
Стройка казалась стальным клубком, вмороженным в лед. Усилия, дыхания людей вытаивали ее из-под наледи.
Лазарев, пока спускались,
— Я вам этого никогда не прощу!.. У всех на глазах!.. Потакать хулигану!.. Вместо того чтобы вместе… А вы, а вы!..
— Они правы. Парень прав. — Антонина оглядывалась на башню, вдоль которой вверх возвращалась подъемная клеть, наполненная монтажниками. Башня, выкрашенная в бледно-зеленый цвет, несла на себе изображение медведя. — Рабочий прав. Они требуют, что положено. Я на их стороне.
— Надо было вызвать милицию! Сообщить куда следует! Они могли меня укокошить! Он подстрекал их черт знает к чему!.. К забастовке! К драке!.. К порче оборудования!.. А вы испугались, подставили меня!.. С ними надо жестче, жестче! Только это они пока понимают!
— Я не подставила вас, а спасла. Вы их оскорбили. Мне иногда начинает казаться, что руководство все что ни делает, только оскорбляет рабочих. Какая-то пропасть открылась и растет, растет. И мы все в нее свалимся. Так больше нельзя! Нужно подумать о людях, говорить с ними открыто и честно. — Она опять оглянулась: огромный медведь, поднявшись на лапы, играл на трубе. И это грязное, косматое, в подтеках пятно, напоминавшее зверя, волновало ее. — Повторяю, я на их стороне. К вечеру вы должны поставить в цеху калорифер.
— Мне казалось, мы близки, понимаем друг друга! — Лазарев не любил ее, свидетельницу его отступления и позора. — Мое отношение к Льву Дмитриевичу… Но сегодня я убедился в обратном! Я вынужден буду говорить с Горностаевым!
— Рабочие правы во всем. Если у них не будет тепла, не будет жилья, не будет справедливой, гуманной администрации, они не станут работать. Оттолкнут стройку, и она упадет, повторяю, задавит всех нас… До свидания. — Она пошла, оставляя в стороне гневного, клубящегося паром Лазарева.
Огромный бетонный медведь играл на трубе.
Глава десятая
В профкоме был час приема по личным вопросам. Антонина поздоровалась со всеми разом, быстро оглядывая лица, стараясь угадать, кто с чем пришел. Угадывала почти безошибочно. Просьбы были все те же, нужды людские все те же. И она, возглавлявшая несколько профсоюзных комиссий, собирала просьбы и жалобы. Готовила их к рассмотрению профкома.
Проходя в свой маленький кабинет, она надеялась минуту-другую побыть одна перед началом приема. Обрести способность терпеливо, внимательно слушать. Вошла, на ходу снимая платок. В комнате сидел Горностаев.
— Ты? Здесь?.. Зачем? — Она остановилась, неприятно пораженная, будто пойманная.
— Пришел тебе помогать. Будем вместе работать. Я — администрация, ты — профсоюз. Обычное дело! — Он усмехался, легкомысленный, милый. Стоял в потоках дымного зимнего солнца. С легким дружелюбным над ней превосходством, с легкой дружелюбной иронией. Как бывало и прежде, до недавней пустячной размолвки, после которой вспылила, ушла. — Или мне не будет позволено? — шутил он. — Какие-нибудь тайны? Тайны исповеди?
— Сиди, если хочешь. — Ей были неприятны эти насмешки, ирония, почти неприятно его красивое лицо у солнечного морозного окна. А ведь недавно было приятно…
— Мы целую неделю не виделись. Я скучаю. Ты обиделась в прошлый раз. Но ведь это шутка была. Сознаюсь, не слишком остроумная, даже бестактная. Уж ты прости!.. Приходи сегодня. Я постараюсь загладить вину.
— Не приду.
— Да перестань!.. Прошу, приходи!.. У меня появились новые диски. Замечательные блюзы. Вместе послушаем… Всю эту неделю дом мой пуст. Я тебя жду, приходи! — Он потянулся к ней, пытаясь коснуться. Его лицо побледнело, дрогнуло.
Она почувствовала, как вся отразилась в нем, как жадно, быстро он оглядел ее всю. Отступила к дверям, готовая выйти.
— Мне нужно работать!
— Работай.
— Заходите! — Она отворила дверь в приемную.
И пока возвращалась к столу, уклоняясь от его упорного жадного взгляда, успела снова подумать: он стал ей совсем чужой. В нем враз исчезли привлекательные, милые, недавно волновавшие ее черты. Появились другие, враждебные. Будто у нее самой открылось иное зрение.
— Пожалуйста, заходите! — повторила она приглашение.
Первой вошла женщина, затопталась, замялась у порога, пугаясь кабинета, устремленных на нее глаз. Потеряла дар речи. Высокая, худая, изможденная, с некрасивым, болезненным, мужеподобным лицом. Руки жилистые, со вздутыми венами. Распухшие пальцы с заплывшим, въевшимся, вросшим алюминиевым колечком. Торчащие из-под платка белесые, бесцветные волосы. Скомканная, кое-как напяленная одежда, будто хватала ее впопыхах в потемках, без зеркала. Все комом, все не по ней, ношеное-переношеное, стираное-перестираное. На шее, на вздувшейся, пульсирующей от волнения жиле, — голубые бусы-стекляшки, дешевые, как леденцы.
Она стояла, не смея ступить и сказать, готовая исчезнуть, не проронив ни слова. Антонина испытывала к ней сострадание, вину перед ней за свою молодость, свежесть, за теплый маленький кабинет. Чувствовала измученную, изведенную душу. Все знала о ней наперед.
— Проходите, садитесь, — пригласила она женщину, успев заметить на лице Горностаева отчужденность и скуку. — Что вы хотели?
— Мы хотели… Мы думали, если придем… Я-то сама не хотела… Мне самой все равно… Я-то чего хотела, — лепетала она, пристраиваясь неловко на стуле, шаркая под стулом большими ногами.