Шипка
Шрифт:
По этой или по другой причине, но Тотлебен согласился принять художника, назначив число и час. Верещагин пришел к нему рано утром и застал его сидящим за картой. Мундир у генерала расстегнут; Георгиевский крест, что обычно висел в петличке, лежал на маленьком столике. Лицо у Тотлебена устало и посерело, светлые глаза сузились: вероятно, за этой каргой Эдуард Иванович провел всю ночь. Кофе и бутерброды остались на столе нетронутыми, трубка угасшей. Верещагин, поняв, что он тут лишний, хотел извиниться и уйти, но Тотлебен попросил его присесть на табурет. Пока он колдовал над картой, Верещагин
синовая лампа, помещенная сюда с наступлением дня, между оконцами примостились старенькие часы, уже давно отслужившие свой срок и прекратившие тиканье.
— Рад приветствовать вас, Василий Васильевич, — сказал Тотлебен, тяжело опускаясь на скрипучий стул. — Что привело вас ко мне? Живописать ни меня, ни Плевну нельзя, работы для художника пока нет. — Он едва уловимо, лишь уголками губ, улыбнулся, словно стесняясь, что подвержен этой человеческой слабости.
— Я, ваше превосходительство, никогда не писал парада, это не моя стезя, и меня за это иногда поругивают, — добродушно ответил Верещагин. — Но и мне хотелось бы запечатлеть что-то значительное. Печально фиксировать одни лишь поражения своей армии!
— И для художника, и для полководца это весьма печальное зрелище, — охотно согласился Тотлебен.
— Я мчался из госпиталя, чтобы увидеть падение Плевны, — продолжал Верещагин, — а увидел нечто совсем иное. Поехал на Шипку, но там после неудачного для турок дела пятого сентября все вдруг примолкло, стало обыденным и неинтересным. Ехать в Рушукский отряд? Он с самого начала был бесперспективным, во всяком случае для меня как художника. Оставаться здесь, под Плевной? Как долго? Да и предвидится ли здесь что-либо значительное?
Тотлебен закрыл глаза. Верещагин подумал, что он может уснуть, поставив себя и его в неудобное положение. Но вот блеснули узкие щелки глаз, и Тотлебен сделал очередную попытку улыбнуться.
— Я принимаю вас в порядке величайшего исключения, уважая ваш талант, — сказал Тотлебен. — Но вы извините меня великодушно: своими планами я поделиться не могу. Знаю, что меня очень ругают журналисты, а что поделаешь? Намедни принято решение выслать из действующей армии еще двух иностранных корреспондентов: Бойля и Брэкенбери. Благодаря им турки узнавали о наших планах под Плевной даже раньше, чем наши командиры полков, кому было положено штурмовать город. Ради бога, я не провожу аналогии! Русский корреспондент и иностранный соглядатай — разные люди. И все же, дорогой Василий Васильевич, я чувствую себя уверенней, когда один остаюсь со своими планами. Я даже не посвящаю в них высоких особ, которых так много в свите государя императора. Меня ругают, на меня обижаются, но я привык быть самим собой. Все знают, что у меня трудный характер, и потому многое прощают или делают вид, что прощают.
— Я целиком разделяю ваше мнение, — сказал Верещагин, — хотя и не получил ясности в деле, меня глубоко волнующем.
— Это дело волнует всех, Василий Васильевич. Я недавно
— О ней Россия будет помнить долго! — проговорил Верещагин.
Тотлебен внимательно посмотрел на художника, словно желая лишний раз убедиться, что он за человек и можно ли ему доверить хотя бы ничтожную частицу тайны, которая известна ему и, в меньшей степени, государю и главнокомандующему.
— Могу заверить вас в одном, — наконец решился он на открытие этой незначительной толики, — четвертого штурма Плевны не будет!
— А как можно взять ее без штурма? — удивился Верещагин.
— Мы возьмем ее блокадой. Мы возьмем Плевну голодом! — категорическим тоном произнес Тотлебен.
— Вы хотите сказать, ваше превосходительство, что мы им сделаем Севастополь наоборот? — спросил Верещагин, — Там вы оборонялись, а теперь заставите обороняться от вас?
— Да! — быстро, как решенное, ответил Тотлебен и энергично кивнул головой. — По для этого нужна блокада. Сейчас Осман-паша имеет прекрасные связи, получает продовольствие и боеприпасы, и даже, по слухам, к нему прибыло до пяти таборов пополнения. После обложения Плевны у Осман-паши останутся два пути: сытыми — в плен, голодными — на тот свет!
— Осман-паша человек умный и любит жизнь! — заметил Верещагин.
— На это и весь мой расчет. Больше, Василий Васильевич, вы от меня ничего не требуйте: тут уже вступает в действие мой тяжелый и несносный характер!
— Благодарю, вы и так сказали очень много! — ответил Верещагин.
— Я знаю, что вы любите Михаила Дмитриевича Скобелева. Прекрасный генерал! Но один, даже и генерал, в поле не воин, да, да, да!.. Он мог сделать больше, помоги ему вовремя. Так вот, Василий Васильевич, несмотря на добрые чувства ваши к Михаилу Дмитриевичу, я все же советую держаться поближе к Иосифу Владимировичу Гурко. Потом скажете спасибо за такой совет.
— Заранее признателен, ваше превосходительство. Позвольте лишь внести маленькую ясность: я весьма уважаю генерала Гурко, он как орел перелетел Балканы!
— Перелёт был трудный, — согласился Тотлебен.
— Я очень сожалею, что в такие славные дни провалялся в госпитале, — сокрушенно проговорил Василий Васильевич. — Подушку грыз от ярости и бессилия!
— А как сейчас ваша рана? — спросил Тотлебен. — В Петербурге много писали о вашем походе на «Шутке», сожалели, что он так плохо кончился.
— Меня сейчас больше душа беспокоит, чем раненое тело, — ответил Верещагин. — Сижу дома или катаюсь в коляске. И ничего не делаю. Стыдно и позорно, ваше превосходительство!
— Бог даст, будет и у вас работа, Василий Васильевич, — сказал Тотлебен, щуря маленькие глазки. — Во всяком случае, я постараюсь для вас что-то сделать. Был бы рад поднести вам Плевну в качестве объекта для рисования, но мешает Осман-паша. — Закончил полушутя, полусерьезно: — Будет вам Плевна, Василий Васильевич! Но не торопите: я тяжелодум и противник скороспелых решений.
Он тоскливо взглянул на карту, и Верещагин понял, что пора уходить. Тотлебен проводил его до двери и еще раз посоветовал наведаться к генералу Гурко.