Шкура
Шрифт:
Вдруг Везувий издал страшный крик. Группа американских солдат, собравшихся на дороге возле машин, испуганно отпрянула и распалась, многие в панике разбежались по побережью. Джек тоже отступил на несколько шагов и обернулся. Я схватил его за руку:
– Не бойся, – сказал я, – посмотри на тех людей, Джек.
Джек повернулся, посмотрел на спящих мужчин, на девушку, причесывающуюся перед зеркалом моря, на кормящую мать. Я хотел сказать ему: «Господь только что создал их, и все же они самые древние создания на земле. Это – Адам, а это – Ева, рожденные в хаосе, едва вышедшие из ада, восставшие из могил. Посмотри на них: они рождены недавно, а уже успели пережить все ужасы мира. И все люди в Неаполе, в Италии и в Европе похожи на них. Они бессмертны: рождаются в страданиях, умирают в мучениях и воскресают невинными. Это ангелы Господни, они несут на плечах все грехи и боль мироздания», –
Джек посмотрел и улыбнулся.
Мы вернулись в грозовой вечер под огненный дождь. На пути к Портичи мы снова видели древнюю зелень травы, листьев, почек на деревьях, извечную игру света в оконных стеклах. Я думал о доброте чужестранных солдат, склонившихся над ранеными и погибшими, об их трогательном и растерянном сострадании. Я думал о людях, спавших на берегу хаоса, и о том, что они бессмертны. Джек был бледен, он улыбался. Я обернулся взглянуть на Везувий, на страшное чудище с песьей головой, лающее в дыму и пламени на горизонте, и тихо сказал:
– Сострадание, сострадание… И к тебе тоже – сострадание.
X
Знамя
Оставив в тылу разъяренный Везувий, многие месяцы простоявшая под Кассино американская армия двинулась наконец вперед: прорвав фронт, она растеклась по области Лацио и приблизилась к Риму.
Мы растянулись на траве на краю древнего потухшего кратера, похожего на медный, полный черной воды таз – ныне это озеро Альбано, – и смотрели вниз на лежащий в глубине долины Рим, где лениво дремал на солнце favus Tiber [292] . Сухое эхо беспорядочной стрельбы отдавалось в ласковом ветерке. Купол Святого Петра покачивался на горизонте под белыми облаками в форме огромных замков, солнце расстреливало их золотыми стрелами. Я подумал об Аполлоне и его золотых стрелах и покраснел. Вдали, за голубой дымкой, высилась белоснежная вершина Соратте. Стихи Горация пришли мне на память, и я снова покраснел. Я тихо сказал:
292
Золотистый Тибр (лат.).
– Дорогой Рим.
Джек посмотрел на меня и улыбнулся.
С лесистой вершины Кастель-Гандольфо, где мы с Джеком, оставив утром колонну генерала Корка, догнали марокканскую дивизию генерала Гийома, Рим, облитый слепящим сквозь белые облака солнцем, отсвечивал мертвенной белизной гипса, подобно городам из светлого камня, встающим на горизонте в пейзажах «Илиады».
Купола, башни, звонницы, строгая геометрия новых кварталов, спускающихся от Сан-Джованни-ин-Латерано в зеленые долины Нинфа-Эджерии, к могилам Барберини, казались сработанными из твердого белого материала с прожилками голубых теней. Черные вороны взлетали с красных могил вдоль Аппиевой дороги. Я подумал об орлах легионов Цезаря и покраснел. Я заставлял себя не думать о богине Рима, восседающей на Капитолии, о колоннах римского форума, о пурпурных мантиях Цезарей. «The glory that was Rome» [293] , – сказал я про себя и покраснел. В тот день, в тот момент, в том месте мне не хотелось думать о вечном Риме. Мне нравилось думать о Риме как о смертном городе, населенном смертными людьми.
293
Былая слава Рима (англ.; измененная строка из стихотворения А.Э. По «К Елене»).
Все вокруг в застывшем слепящем свете казалось недвижимым, затаившим дыхание. Солнце было уже высоко, становилось жарко, белое прозрачное облако закрыло необъятную красно-желтую равнину Лацио, где реки Тибр и Аниене сплетались в клубок, как два гада в любовном порыве. В лугах вдоль Аппиевой дороги мчались галопом напуганные лошади, как на полотнах Пуссена или Клода Лоррена, и далеко на горизонте время от времени мигало зеленое веко моря.
Гумьеры генерала Гийома стояли лагерем в роще серых олив и черных падубов, полого спускавшихся по склонам Монте-Каве и растворявшихся в светлой зелени виноградников и в золоте пшеницы. Папская вилла в Кастель-Гандольфо стояла под нами на высоком обрывистом берегу озера Альбано. Гумьеры сидели в тени дубов и олив, скрестив ноги, с винтовками на коленях; они жадными глазами следили за женщинами, гулявшими между деревьями в парке папской виллы, большей частью то были
– Рим, Рим, мой дорогой Рим…
Легкая улыбка пробегала как трепет ветра по римской равнине, улыбка Аполлона из Вейи – жестокая, ироничная и загадочная улыбка этрусского Аполлона. Я хотел бы вернуться в Рим, в мой дом не с запасом звонких слов, а с такой улыбкой на губах. Я боялся, что освобождение Рима станет не семейным празднеством в кругу друзей, а обычным поводом для победных торжеств, высокопарной риторики и фанфар. Я старался думать о Риме не как об огромной братской могиле, где среди развалин храмов и форумов лежат вперемешку останки богов и людей, а как о городе простых смертных, где жизнь течет по законам гуманности, где падение и унижение богов не позорят величия человека, где ценность человеческой свободы выше цены утраченного наследия предков, цены узурпированной и поруганной славы.
Последнее воспоминание о Риме связано у меня с вонючей камерой в тюрьме «Реджина Коэли». И теперь мое возвращение домой в день победы (чужой победы чужого оружия на земле Лацио, истоптанной и опустошенной) звало меня к простым и ясным мыслям и чувствам. Но в ушах стоял грохот барабанов и цимбал, речи Цицерона и триумфальное пение.
Так размышлял я, лежа в траве, смотрел на далекий Рим и плакал. Джек растянулся рядом и, прижав молодой листок к губам, подражал птичьим голосам, звеневшим среди деревьев. Ласковым покоем дышали воздух, трава и листья.
– Не плачь, – сказал Джек с мягким упреком, – птицы поют, а ты плачешь.
Птицы пели, а я плакал. Простые, человечные слова Джека заставили меня покраснеть. Этот пришедший из-за моря чужеземец, этот американец, сердечный, великодушный, чувствительный человек нашел в сердце нужные, истинные слова, которые я бесполезно искал в себе и вокруг, единственно верные слова, подходившие к тому дню, моменту и месту. Птицы пели, а я – плакал! Я смотрел, как Рим вибрировал в глубине прозрачной, зеркальной зыби, и плакал, и был счастлив.
Между тем из леса послышались радостные голоса, мы обернулись и увидели генерала Гийома с его офицерами. У него были серые от пыли волосы, обожженное солнцем, со следами усталости лицо, но глаза блестящие, а голос молодой.
– Voil`a Rome! [294] – сказал он, обнажив голову.
Я уже видел этот жест, я видел французского генерала, обнажающего голову перед Римом в лесах Кастель-Гандольфо, на выцветших дагерротипах коллекции Примоли, которую старый граф Примоли показывал однажды в своей библиотеке: на них маршал Удин'o в окружении группы офицеров в красных штанах приветствует Рим в той же роще падубов и олив, где сейчас находились мы.
294
Вот и Рим! (фр.)
– J’aurais pr'ef'er'e voir la Tour Eifel, `a la place de la coupole de Saint Pierre [295] , – сказал лейтенант Пьер Лиоте.
Генерал Гийом обернулся, смеясь:
– Vous ne la voyez pas car elle se cache juste derri`ere la coupole de Saint Pierre [296] .
– C’est dr^ole, je suis 'emu comme si je voyais Paris [297] , – сказал майор Маркетти.
– Vous ne trouvez pas, qu’il y a quelque chose de francais, dans ce paysage [298] ? – сказал Пьер Лиоте.
295
Я бы предпочел видеть Эйфелеву башню вместо купола Святого Петра (фр.).
296
Вы ее не видите, она прячется как раз за куполом Святого Петра (фр).
297
Забавно, я взволнован, как если бы увидел Париж (фр).
298
Вы не находите, что-то есть французское в этом пейзаже? (фр.)