Шкуро: Под знаком волка
Шрифт:
— Это самый главный поезд, — объяснил солдат. — Главнокомандующего войсками Кавказского округа Беленкевича. Знаешь такого?
— Как не знать.
Что же это за власть: хотели из пулеметов расстрелять, а потом передумали и главнокомандующим назначили. Разве такая власть на Кубани удержится? Дайте только волю атаману, мне, — думал Шкуро, — и я установлю настоящую казачью власть. Не дадите — убегу и сотворю свою Кубань.
Из поезда его перевели в тюрьму. В общей камере — человек сто, из них половина — осетины. Из этого множества выбрал по лицу такого, с кем, как Шкуро показалось, можно говорить. Сказал:
— Плохо здесь, друг?
— Ой,
— Домой надо. Бежать. Давай с тобой придумаем, как бежать.
— Зачем со мной? Нас много. И это есть, — оживился собеседник и, оглянувшись, показал из-под рваного бешмета револьвер.
— Шкура, на допрос! — закричал охранник.
По улице мимо казарм его вели трое красноармейцев. На подоконниках открытых окон сидели красные солдата! без гимнастерок, в грязных рубашках. Кричали: «Кого ведете? Шкуру?.. Так его давно в расход надо!.. Ща мы его отправим к Корнилову!.. [16] » Какие-то отчаянные выставили винтовки из окон. Пальнули — цокнул и по булыжникам кусочки свинца. Старший конвоя скомандовал своим «оружие к бою» и пригрозил перестрелять всю казарму. Тогда успокоились.
16
«…отправить к Корнилову» — Л. Г. Корнилов был убит при штурме Екатеринодара, и упомянутое выражение значило «убить».
Все это пополнило счет к Красной Армии. Придет время — он не промахнется.
Привели Шкуро в Совет к самому Буачидзе. Тот поздоровался, как со своим, вежливо усадил, успокаивал объяснениями:
— Недоразумение, понимаешь. Автономова не арестовали, а вызвали в Москву по делам. Ну, там, кое в чем он ошибся — поправят. Орджоникидзе его знает.
— Так выпускаете меня, Самуил Григорьевич?
— Понимаешь, сразу не могу. Согласовать надо. Подождите немного, Андрей Григорьевич.
Вот она и власть: Терская республика под ним — половина Северного Кавказа, а он прислушивается к тому, как чихнет в Москве или в Царицы не какой-то грузинский проходимец Орджоникидзе.
Обратный путь в тюрьму не миновал красноармейских казарм, но теперь оттуда не стреляли, а выкрикивали угрозы и оскорбления. Сами просились под казачью шашку!
В камере полковник сказал новому приятелю осетину: «На волю надо. Давай, друг, сегодня ночью. Сговаривайся со своими. Пусть человек двести ваших придут с гор к тюрьме, а мы отсюда на охранников бросимся. Они ночью все пьяные как свиньи. Сколько у твоих револьверов?» Тот рассказал, что оружия много передали, и ночью бежать — хороший план. Так и решили, действовать, однако случилось по-другому, еще проще.
Если охранники напивались к ночи, то главнокомандующий Беленький был совершенно пьян уже вечером. На этот раз почему-то решил осмотреть тюрьму. Вошел в камеру вместе с начальником тюрьмы, заплетающимся языком приказал построиться и сказал непонятную речь, в которой чаще всего звучали нецензурщина и слово «расстрел». Выделяющийся из массы грязных оборванцев полковник привлек его внимание.
— Как фамилия?
— Шкура, товарищ главнокомандующий!
— Шкура! Ты ж тот самый Шкура, что со мной под Таганрогом офицеров бил?
— Ну да. Помню. Как же. А теперь вот тут сижу.
— Мерзавцы! Они и меня хотели арестовать за контрреволюцию. Едем со мной в полк.
— Мы же не имеем права, — возразил сопровождавший свиту начальник караула.
Беленький, ни слова не говоря, повернулся к нему и с размаха ударил кулаком в лицо.
— Как ты смеешь, мерзавец, так разговаривать с главнокомандующим? Не служите, а только пьянствуете. Арестовать! Шкура, за мной.
— Пусть ваши срочно перережут связь с Кавминводами — иначе меня по дороге будут ловить, — успел в суматохе шепнуть другу-осетину Андрей Григорьевич. — И рванулся на волю.
Из Москвы приходили газеты с сообщениями о мятеже Чехословацкого корпуса, захватившего к концу мая сибирскую железную дорогу от Волги до Новониколаевска. Стахеев получал вместе с газетами письма от жены и от доброжелателей из Наркомпроса. Клавдия ждала его домой с мешком продуктов, доброжелатели сообщали, что его материалы хороши, но печатать их негде, и рекомендовали сидеть на юге и давать краткие сообщения об успехах советской власти. Успехи были: в Моздоке открылся Третий съезд народов Терека. Следовало поехать, но… Что там услышишь, кроме трескучих речей я резолюций, и, кстати, все это будет напечатано в местных газетах, а вот в Пятигорске — генерал Рузский, и с ним корреспондент Стахеев может провести содержательную беседу и о современной обстановке на Кавказе, и о привлечении офицеров в Красную Армию, и о прошлом — ведь на его глазах отрекался от престола последний российский император. И даже Андрею генерал может помочь. Товарища надо выручать, а не на съезд ехать.
Однако под шелухой всех этих оправданий скрывалась мысль о такой желанной встрече с Еленой. Конечно, жена… Женитьба была ошибкой, ведь он художник, писатель, ему для творчества необходима романтическая любовь. Лермонтовская. И вот он лермонтовский город. «Вчера я приехал в Пятигорск, нанял квартиру на краю города, на самом высоком месте, у подошвы Машука».
Вот там, наверху, на верхней площадке города, дом Чиляева, где нанял поэт свою последнюю квартиру. Большая улица. Липовая аллея, темный могучий Машу к, господствующий над всем и вся… Эти места для поэта, для писателя. Стахеев знал, что пришло время великой прозы о войне и воинах — время лермонтовской прозы. И он обязательно напишет великий роман об этих страшных и великих временах. И об Андрее, и об Автономове, и о генерале Рузском.
Когда истинную причину своих действий тщательно прячешь, скрывая за другой серьезной причиной, вдруг возникает такая убедительность просьб и речей, что тебе легко верят. Мечталось, что у дома генерала встретит Лена, но из калитки вышел пожилой серьезный человек, наверное, бывший денщик или ординарец генерала.
Стахеев в белом костюме и солидных очках последовательно убедил и секретаря, и жену Рузского в необходимости беседы с генералом для блага России.
Рузский хоть и постарел и шлепал тапочками, но сохранил манеры военачальника и в разговоре вдруг становился самоуверенным, знающим себе цену.
Михаил в подходящий, как ему показалось, момент разговора упомянул об арестованном друге, имевшем мандат от Автономова. Рузский выразил явное неудовольствие:
— Я весьма сожалею. Сам был едва не втянут в эту авантюру. В стане красных какие-то разногласия — нас это не должно касаться. Затея с созданием какой-то мифической армии, объединяющей и красных, и офицеров — нелепа и обречена на провал. Я отошел в сторону и начал мемуары. Я был участником великих событий.
— Да, да, Николай Владимирович, ведь вы же организовали и провели величайшую акцию русской истории — отречение последнего императора.