«Шоа» во Львове
Шрифт:
В сельской местности немцы пригрозили за укрывание евреев не только казнить укрывателей, но и сжечь всю деревню. Тут применялся принцип коллективной ответственности. В воскресенье возле церкви св. Юра как-то рассказывали, что гестаповский офицер, узнав о проживании в одной из деревень пожилой окрещенной еврейки, которая давно ассимилировалась, прибыл в ее дом и там собственноручно застрелил бабушку на пороге, запретив хоронить ее по христианскому обычаю. Кроме грозных приказов, гестаповцы широко применяли метод «пропаганды нашептывания». Среди населения постоянно распространялись слухи
Возможно мои родители и осмелились бы взять еврейскую девочку, но сложилось так, что где-то на следующий день наша худая и языкатая дворничиха собрала квартиросъемщиков и заявила им приблизительно так:
— Я бедная вдова, мой муж умер, оставив меня с тремя детьми. Немецкий жандарм нас дворников предупредил, что если в доме обнаружат укрываемого еврея, то отправят все семью дворника за недосмотр в лагерь принудительного труда. Я не желаю, чтобы мои детки погибли в лагере. Я за всем гляжу и все вижу. Честно, открыто предупреждаю всех, что при малейшем подозрении пойду и выдам.
Она тут же употребила популярный термин «зденционую» (сдам). В начале 1945 года эта же самая дворничиха говорила жителям: «У меня трое маленьких детей. Советский начальник сказал, что в городе много дезертиров и подозрительных непрописанных личностей. Я за всем гляжу и все вижу. Честно, открыто предупреждаю — в Сибирь за кого-то с детьми не поеду. Замечу что-либо подозрительное — сразу же проинформирую кого следует. Берегитесь!».
Дополнительно масла в огонь подлил дядя Каминский. Он рассказал, как у его знакомого нашли еврея и немцы повесили не только его, но и всю семью укрывателя. Нас пронзил страх, и мать с болью в сердце отказалась взять девочку, о чем потом жалела до конца жизни. Надо обратить внимание, что люди, которые брались укрывать евреев, независимо от мотивов, рисковали не только своей жизнью, но и жизнью своих близких. А это проявление большой личной смелости, длительного граничного риска, словом — тихий героизм.
Меня сильно удивило, когда, идя по Городоцкой, вблизи костела св. Эльжбеты, из окна углового дома улицы Хотинской мне приветливо помахали руками и позвали по-имени. Удивленный, я посмотрел в ту сторону — не было сомнений, из открытого залитого солнцем окна на меня смотрели улыбающиеся радостные лица Гизы и Кубы Шнэебаумов. Оказалось, что теперь они живут именно тут, на Хотинской. Теперь в этом доме разместились административные учреждения, а подъезд, выходящий на Городоцкую, после ремонта замуровали. На мой вопрос, почему они, Шнэебаумы, не находятся в гетто, юркая Гиза отрубила четким, твердым голосом:
— А чего нам там быть, ведь мы не евреи.
— А кто же вы? — переспросил я, окончательно сбитый с толку.
— Мы румыны, — ответила Гиза.
— Вскоре уезжаем в Румынию, — добавил Куба.
— И вы не носите еврейских повязок? — переспросил я недоверчиво.
— Не носим и родители
— Нет, так нет, — ответил я, — мне это безразлично. Румыны, так румыны, — хотя на самом деле я был удивлен.
За те десять-одиннадцать месяцев, которые мы не виделись, сестра и брат заметно подросли, повзрослели. Гиза превращалась в красивую чернявую девушку, а Куба заметно возмужал, стал шире в плечах. Теперь Шнэебаумы проживали в просторной двухкомнатной квартире, обставленной добротной, старой мебелью. Им явно неплохо жилось. Родителей не было дома, как рассказал Куба, они работали в солидной немецкой фирме.
Вспомнили былые времена и я попросил завести патефон с шекспировскими монологами.
— К сожалению, патефон пришлось продать, — грустным тоном сообщила Гиза. — В конце-концов мы изучаем не английский, а румынский язык. — Она показала на румынско-польский словарь и еще на какую-то толстую румынскую книгу, которая лежала на столе. Затем Гиза метнулась на кухню, а оттуда вышла в разноцветном, усыпанном цветами фартушке и начала что-то декламировать, как сказала, на румынском языке. Я улавливал только отдельные понятные слова и сделал вывод, что декламируется поэзия, посвященная красоте румынского края.
Куба предложил мне сыграть шахматный блиц из трех партий, и я при активной помощи Гизы проиграл все три. Играли мы с веселыми поговорками. Гиза сыпала незлобными шутками и мне было ни больно, ни обидно проигрывать. Затем Куба показал свои гантели, похвастался наращенными мускулами и предложил побороться. Мальчишки, как молодые петушки, любят по случаю и без случая померяться силой. До этого я постоянно его побеждал. Теперь кряжистый Куба, как я не старался, к большой радости Гизы, поборол меня. Чтобы утешить, Куба подарил мне почтовую марку с изображением красивого молодого мужчины с надписью «Romania».
— Это — наш румынский король Михай, — объяснил Куба.
Я начал рассказывать о трагедии детей Валахов, про Аську Валах, но Гиза решительно оборвала меня, сказав: «Нам об этом неинтересно слушать». Затем Гиза пригласила на кухню на кружку чая. Оккупационный чай не был настоящим, какой-то цветочный, и в него сыпали не сахар, а сахарин. Гиза бросила в кружки по крохотной белой таблетке. Попав в воду, таблетка сахарина бурно с шумом начала растворяться. Вкус от них был приторно сладкий, почти до горечи. Таким был этот немецкий «эрзац» сахар. А когда наступила пора мне уходить домой, Куба попросил:
— Знаешь, мы сейчас никуда не ходим, постоянно сидим дома, только то и делаем, что выглядываем в окно. Приходи к нам чаще.
— Приходи чаще, — радостно поддержала его Гиза.
Я удовлетворенно согласился приходить почаще, и мы договорились, что я пойду в конце недели. Назначили и конкретный день.
— А вы в это время не дернете в свою Румынию? — переспросил я.
— Нет, — ответила Гиза, — мы должны выехать в начале следующего месяца. Не беспокойся. Приходи, мы всегда тебе рады, — сказала она и зыркнула на меня своими блестящими, черными как уголь, глазами. Я уловил какую-то затаенную грусть в ее взгляде.