Шпандау: Тайный дневник
Шрифт:
20 октября 1955 года. Я веду себя с предельной осторожностью, чтобы не ставить под угрозу свои шансы — если они есть — на освобождение. Если я чувствую опасность, я подаю предупредительный сигнал санитару, произнося слово «валерьянка». Когда мне нужна бумага, я прошу у него «активированный уголь». К примеру, сегодня утром, пока мне облучали колено, я сказал Влаеру:
— У меня расстройство желудка. Спросите, пожалуйста у врача, можно ли мне взять таблетки активированного угля?
Он бросил на меня понимающий взгляд.
— Нет необходимости,
Вдобавок я попросил Влаера говорить со мной коротко и грубо. Ему нравится эта игра. Сегодня, когда я забыл свои таблетки, он рявкнул на меня:
— Неужели так трудно запомнить? Мы вам не слуги! Вот ваше лекарство!
22 октября 1955 года. Страшный переполох! Наши блокноты конфисковали. Именно сейчас. Мы тотчас приходим к выводу, что начальство хочет найти улики против нас.
Ширах признается, что много лет ведет дневник — девятьсот страниц только за последние двадцать месяцев. Но никто не сможет его прочитать, говорит он, потому что он писал по-английски, но с немецкими правилами письма. Я предполагаю, что записи содержат материал для психологического исследования заключенных Шпандау, которое он собирается когда-нибудь написать. Сразу видно, что совесть у него не чиста. Ссутулившись, он быстро и нервно ходит взад и вперед вдоль стены во дворе, каждый раз отмеряя шагами одинаковое расстояние. Мне кажется, что он краем глаза наблюдает за нами. Под конец он едва ли не подпрыгивает и в то же время начинает весело насвистывать. Это невыносимо! Ни один по-настоящему беззаботный человек не ведет себя столь беззаботно.
2 ноября 1955 года. Время свиданий опять увеличили вдвое. Два раза приезжал Фриц, вызывая у меня досаду своим мрачным настроением. Мы сидели напротив друг друга, улыбаясь и нащупывая тему для разговора, и внезапно я понял, что ни одно мое слово до него не доходит. Может, я расспрашивал его слишком неуклюже, задавал скучные, стандартные вопросы, на которые едва ли существуют ответы. Меня буквально парализовало от этого неловкого общения, от явного смущения мальчика. Думаю, я мог бы спросить, как он справляется с английским в школе, как продвигаются дела с велосипедной прогулкой в Шварцвальде, помирился ли он со своей девушкой, к кому из детей больше всего привязана собака. Ни один из этих вопросов не пришел мне в голову. Паузы в разговоре становились все длиннее и мучительнее. Меня внезапно осенило, что я напрасно надеялся, будто с годами общаться с детьми будет проще. В сущности, дети от меня ускользают. Неожиданно я понял с безнадежной ясностью: стены Шпандау отнимают у меня не только свободу, но и все остальное. Или надо сказать, уже отняли?
10 ноября 1955 года. Всего полтора часа в день в небольшом внутреннем дворике. Сад для нас закрыт, потому что последние три недели ведутся работы по возведению огромных каменных сторожевых вышек. Никто не знает, когда это кончится.
Полноватый Семиналов, служба которого скоро закончится, неожиданно подходит ко мне во дворе и садится рядом. Спрашивает:
— Как у вас дела?
Он явно хочет проявить дружелюбие
— Еще четыре дня, — говорит он, — и домой.
На его добродушном тюленьем лице появляется встревоженное выражение, когда он понимает, что я-то останусь здесь; и он резко меняет тему, показывая палкой на клочки моха на стене.
— Какой яркий цвет. Красиво. Зеленый, как дома!
Снова испуганный взгляд — он понимает, что мог причинить мне боль. Я успокаиваю его:
— Да, в России очень красивые леса.
Мы с помощью жестов разговариваем о животных, на которых он охотился, потому что он не знает их названия На немецком: зайцы, куропатки, лисы. Потом, опять же часто прибегая к жестам, мы говорим о его семье. Если я правильно понял, у его сестры родился ребенок. В какой-то момент он начинает смеяться, все его огромное тело трясется, но я не могу понять, что его рассмешило. Тем не Менее, я смеюсь вместе с ним. Кто тут разгоняет скуку? Под конец меня вдруг осенило, что с ним мне разговаривать проще, чем с собственным сыном.
15 ноября 1955 года. Сегодня приехал с инспекцией русский комендант Берлина генерал Дибров. Он начал с Гесса, который пожаловался на здоровье. Дёниц держался холодно, потому что считает генерала и его товарищей виновными в том, что он все еще здесь. Генерал спросил адмирала:
— Кто это на фотографии?
— Мой сын, — сухо ответил Дёниц.
— Чем он занимается? — дружелюбно поинтересовался Дибров.
— Он погиб на войне.
Дибров показал на другой снимок.
— А это?
— Мой второй сын.
— И где он?
— Тоже погиб.
Тогда, говорят, генерал сочувственно склонил голову.
Потом он пришел ко мне.
— А, архитектор.
Позади маячили четыре директора, два охранника, один начальник охраны; рядом с генералом стоял молодой переводчик.
— Помните, я уже навещал вас однажды? — доброжелательно спросил он. — Вы что-нибудь еще нарисовали с тех пор?
— Нет, освещение слабое, — ответил я. — Хочу поберечь глаза. Надеюсь, скоро они мне понадобятся.
Судя по его улыбке, он понял.
— И… — Дибров явно хотел продолжить разговор, но я молчал. — Что вы имели в виду, когда говорили об освещении? — после паузы поинтересовался он.
— Когда я буду в своей мастерской… как только выйду на свободу.
Он спросил с дружелюбной улыбкой:
— И когда, по-вашему, вы выйдете на свободу?
— Каждый заключенный тешит себя надеждой, — уклончиво ответил я.
Он задумался, потом повернулся к фотографиям.
— Шестеро детей? Вы — счастливчик. Дети — лучший капитал! — С прощальным кивком генерал произнес слово, которое переводчик перевел как «очень доволен».
Потрясенный непривычной любезностью, я смущенно поблагодарил:
— Спасибо за визит.
В сопровождении свиты генерал направился к Шираху и ядовито спросил:
— Жалобы?
— Нет, — услышал я голос Шираха.
В голосе Диброва чувствовалось замешательство от того, что в этот раз Ширах ни на что не жалуется.
— Почему вы не жалуетесь? — неприязненно поинтересовался он. Может, он ознакомился с дневником Шираха?
Днем Функ снова и снова описывал нам свой потрясающий разговор с генералом.