Штиллер
Шрифт:
– Я не хотел говорить с вами, - сказал Рольф и надел перчатки, - прежде чем окончательно не успокоюсь. Но теперь, когда я совладал с собой... Штурценеггер, видимо, ни слова не понял.
– Вообще, - сказал Рольф, - вы, конечно, правы, по существу все это предрассудок. Я не раз вспоминал забавную историю про эскимоса, которую вы рассказали мне и жене, когда были у нас впервые. Помните? Эскимос предлагает свою жену гостю и оскорбляется, если гость ее не берет, а нам, конечно, кажется невыносимым обратное... Да, все предрассудок...
– Рольф давно уже не развивал своих теорий. Кстати сказать, у мужчин они особых возражений, как правило, не вызывали. Молодой архитектор, мужественный, жовиальный, актуальный и т. п., был не глуп, хотя и не понимал, по какому поводу Рольф разразился этой тирадой. Они было отъехали, но теперь снова остановились у шлагбаума.
– Неловкость, которую вы испытываете, мне понятна, - сказал Рольф, - в вашем положении я всегда старался избегать подобных разговоров. Они ни к чему не приводят. Но раз уж мы сидим вдвоем в машине... знаете, господин Штурценеггер, мне бы не хотелось, чтобы вы считали меня дураком!
– Наконец, поезд с грохотом пронесся мимо.
– Вы полюбили мою жену, так уж случилось, - сказал ослепленный, но тем не менее не теряющий достоинства Рольф, - я понимаю. А моя жена любит вас. Тут уж ничего не поделаешь! И мало что изменится, если вы на будущей неделе улетите в Канаду...
– В Калифорнию, - поправил Штурценеггер.
– Моя жена сказала в Канаду.
– Весьма сожалею, - рассмеялся Штурценеггер, - но еду я в Калифорнию, в Редвуд-Сити. Я немедленно пришлю вам открытку, господин доктор, чтобы вы удостоверились.
– Не нужно!
– сказал Рольф. Сзади уже сигналили.
– Не нужно, - повторил он.
– Канада или Калифорния, для меня это разницы не составляет, если моя жена вздумает вас туда
– Шлагбаум давно был открыт, но Рольф словно оглох, он не слышал сигналов задних машин и не двигался с места. Наконец молодой архитектор стал догадываться, где собака зарыта, он промямлил что-то вроде: - Госпожа, ваша супруга... и я...
– Не стесняйтесь, - прервал его Рольф, - называйте ее Сибиллой!
– Не отрицаю, сказал Штурценеггер, - когда я впервые посетил ваш дом, у меня сразу возникла симпатия... смею надеяться, что и со стороны вашей супруги...
– Ах, вы смеете надеяться?..
– Рольфа огорчило, что любовник его жены так труслив, но вместе с тем это давало ему чувство очевидного превосходства.
– Мне сорок пять лет, - сказал он и пристально взглянул на архитекторишку, - а вам нет и тридцати!
– Ну и что?
– резонно возразил Штурценеггер.
– Беседа, начатая в достойном тоне, грозила переплеснуться в перебранку, Рольф это заметил, заметил и то, что шлагбаум открыт. Скопившиеся позади машины объезжали Рольфа слева, а некоторым - дорога здесь была узкая - приходилось съезжать на обочину. Водители негодующе и с презрением смотрели на Рольфа, а один даже покрутил пальцем у виска, видно, давая оценку его умственным способностям. Штурценеггер, надо думать, пытался объяснить, что это чистейшее недоразумение, но Рольф либо не слышал, либо не желал ему верить. Молча - стоит ли связываться с дурачком - Рольф спустился вниз, в город, и затормозил перед домом архитектора, чувствовавшего себя крайне неловко. Штурценеггер сидел перед уже распахнутой дверцей, в левой руке он держал портфель, перчатки и свою рулетку, правую же высвободил для прощального рукопожатия. Он не находил нужных слов, боялся оскорбить Рольфа неподобающей шуткой.
– Пожалуйста, - сказал тот, - не говорите, что вы очень сожалеете или что-нибудь в этом роде.
– Рольфа было не вразумить.
– Не поймите меня превратно, - сказал он, - я не собираюсь вас упрекать. Я все понимаю и не порицаю. Наверно, Сибилла говорила вам, как я отношусь к подобным вещам, сказал он и швырнул сигарету за окно.
– Но вынести это я не могу. Штурценеггер, видимо, пришел в себя и почтительно, как подобает младшему, спросил: - А есть ли на свете мужчина, который мог бы с этим примириться? Не для виду. На самом деле.
– Рольф улыбнулся.
– Мне казалось, что я такой. Они попрощались. Правда, архитектор предложил Рольфу подняться и выпить по стаканчику вина. Но Рольф отказался, не хотел видеть квартиру, где Сибилла, возможно, проводила блаженные часы, к тому же он вдруг почувствовал, что Штурценеггер тут скорее всего ни при чем. Рольф включил мотор, поблагодарил за любезное приглашение и попросил архитектора покрепче захлопнуть дверцу. Сделав это, Штурценеггер поспешил уйти не оглядываясь, как человек по ошибке попавший в чужую комнату, но Рольф снова приоткрыл дверцу и пожелал ему счастливого полета в Канаду. Потом, лишь бы не стоять на месте, он поехал, куда глаза глядят, как тогда в Генуе, только бы не домой! Только бы сейчас не видеть Сибиллу! Нет, ничего он не преодолел, решительно ничего!
Это было в октябре.
Как всякий человек дела, у которого не ладится интимная сторона жизни, Рольф не стал копаться в себе, а с головой ушел в работу, полезную, конкретную работу - в ней у новоиспеченного прокурора недостатка не было; он с утра до ночи разбирал дела, находящиеся в его компетенции и даже вне ее, покуда едва не доконал последнюю свою секретаршу, но, и оставшись один, продолжал работать в том же духе, в духе Неистового Роланда! Коллеги в ту пору считали его отчаянным карьеристом. Но они понятия не имели, отчего этот, очень сдержанный, высокомерный человек, всеми ценимый за неизменное хладнокровие, работает, так сказать, "на предельной мощности". За Рольфом раз навсегда установилась репутация человека, ведущего размеренную, счастливую жизнь, репутация, которой он, кстати говоря, не добивался и которой не дорожил. Рольф мог смело кормить голубей у Дворца дожей в обществе любой незнакомки, и в его городке это не вызвало бы кривотолков. Есть такие мужчины - феномены безупречной репутации, ее нельзя запятнать, как нельзя смочить оперение чайки, и даже в таком городишке, как Цюрих, никому неохота о них сплетничать - скучно стараться смочить оперение чайки! Как видно, это почтительное отношение перенесли и на супругу Рольфа, никому в голову не приходило судачить о ней. Итак, кто мог бы понять рвение нового прокурора! В многообразнейших делах, которыми ему приходилось заниматься, Рольф не хотел стричь под одну гребенку всех женщин и, хотя бы в чужих делах, сохранял объективность. По его мнению, виноватыми нередко бывали и мужчины. Он слыл очень чутким и, когда обстоятельства это позволяли, старался уберечь подсудимых от лишнего унижения; его успехи опять росли и множились, что, впрочем, нисколько не влияло на Сибиллу. Она радовалась успехам Рольфа примерно так, как радовалась морской свинке Ганнеса, зная, что та несколько дней будет занимать малыша и удерживать от капризов... Рольфу снова снился мерзкий пакет с отрезом телесного цвета. А потом, да, потом наступил день переезда, и надо же, чтобы именно тогда Сибилла пожелала съездить к подруге, в Санкт-Галлен. Рольф напомнил о предстоящем переезде, но "подруга" не терпела отлагательств. Рольф ни минуты не верил в эту подругу, но ограничился тем, что сказал: "Пожалуйста, как хочешь..." И она уехала. Дать по конкретному поводу волю своей ярости, не копить ее, свободно предаваться бешенству - для Рольфа это было истинным благодеянием. Это бешенство освободило его от его хваленой выдержки, он ругался на чем свет стоит в своем новом доме, так что грузчики, сгибавшиеся под тяжкой ношей и спрашивавшие, куда ставить швейную машину, куда тогенбургский крестьянский шкаф, куда ящик с посудой или будуарный столик, только дивились манерам и выражениям образованного господина. "В комнату к даме!
– орал Рольф.
– К даме весь этот хлам или к чертовой матери - за окошко! Свинство, что этой бабы нет на месте! Свинство! Свинство, черт бы ее подрал!" - орал он. Бравые парни помалкивали, стараясь не задавать лишних вопросов, чтобы нервный господин не срамился перед ними. Они смотрели на мебель в фургоне, перемигивались и, за исключением вещей, явно предназначенных для сада или погреба, за исключением предмета, который, несомненно, был письменным столом этого образованного господина, молча складывали все подряд штабелями "к даме". Наконец, когда все уже было перевернуто вверх дном и свалено в кучи, парни получили столь щедрые чаевые, что застеснялись. Это походило на плату за молчание. И Рольф остался в своем замечательном доме, наедине с маленьким Ганнесом и горничной-итальянкой, не знавшей, где ей искать постельное белье; отсутствующей хозяйки не хватало до ужаса! Только маленький Ганнес не был растерян и от души наслаждался кавардаком, в котором все повседневное, все привычное внезапно стало чудом. Ганнес задавал тысячу вопросов. На ящиках было написано "Осторожно!", "Не кантовать!", и вообще этот дом меньше всего походил на семейный очаг. Рольф не знал, как он будет здесь жить, и, когда девушка стала открывать ящики, подумал, что это бессмысленно, во всяком случае, преждевременно. Стоит ли открывать ящики, разворачивать ковры, будут ли они с Сибиллой жить вместе? Рольф верил и не верил. В чем же выражается независимость супругов, их свобода, самостоятельность, в чем - практически? Общее имущество, утварь и служанка, чтобы содержать эту утварь в чистоте и порядке, - вот все, что осталось. А малыш? Нет, так продолжаться не может. Потребовать у жены, чтобы она покончила с этим, пригрозить ей, предъявить ультиматум - да или нет, - срок на обдумыванье до рождества? Так можно покончить с этим отвратительным положением, но так не сохранишь и не завоюешь ее любовь. Значит, ждать? Влачить "временную" жизнь, жизнь наудачу: может, выгорит, может, нет, может быть, он и сам привыкнет, может быть, полюбит другую - ведь все забывается, все проходит, - может быть, преждевременно требовать развода и такое слепое ожидание и есть выход? Он колебался, решал то так, то эдак. Рольф часто помогал другим советом, и, хотя подходил к чужим бедам осторожно и бережно, ему всегда было ясно, в какую сторону следует направлять усилия. А сам никак не мог сдвинуться с мертвой точки, сколько бы он ни надрывался, не было такой силы, которая помогла бы ему повернуть колесо, хотя, быть может, от самой простой случайности, от пустяка зависело - повернется оно в ту или иную сторону; и горше всего было думать, что все теперь решится от одного-единственного слова - хорошего или дурного.
...На следующей неделе пришла обещанная открытка Штурценеггера из Калифорнии, а затем последовал странный телефонный звонок из Парижа. Взволнованный господин, назвавшийся Штиллером, запинаясь, нес чепуху, видимо, считая, что Рольф должен знать, где сейчас находится Сибилла, и к тому же ни в какую не верил, что Рольфу незнакома его фамилия. Без сомнения, нервозный голос, звучавший в трубке, принадлежал
– сказал он вслух.
– Нет!" Но из темного уголка мозга откликнулось лукавое эхо: "Почему нет? Почему?!" Он старался отогнать от себя это подозрение, стыдился его и тут же говорил себе, что только дурак может его стыдиться. Разве не все возможно теперь? Разум его противился недостойным мыслям. Неужели когда-нибудь он возненавидит Сибиллу, мать своего сына и, помимо того, самого близкого ему человека на свете? Он страшился встречи с нею.
Встреча и вправду оказалась недоброй. Однажды утром, в ноябре - Рольф сидел в своей конторе, - ему доложили, что с ним хочет говорить его жена, нет не по телефону, она ждет в приемной. На сей раз у него в самом деле шло заседание, и он заставил Сибиллу не меньше часа просидеть в приемной. Было уже одиннадцать часов, разве не могла она потерпеть до обеда? Наконец он велел просить ее и пошел ей навстречу с немым вопросом: -Что случилось? Сибилла была несколько бледна, но, видимо, хорошо настроена.
– Ах, - сказала она, - так вот какая у тебя контора!
– И подошла к окну - бросить взгляд на довольно унылый вид, из него открывавшийся. Рольф не спросил: "Как тебе жилось в Санкт-Галлене?" Не спросил: "Как жилось в Париже?" Он считал, что говорить должна Сибилла, а не он. Она была смущена, делала вид, что ничего не случилось, болтала, притворялась, что пришла посмотреть его новую контору, и курила сигарету за сигаретой. Рольфу, конечно, следовало позвонить в Санкт-Галлен, но он благоразумно воздержался. Не это ли привело ее сюда, может быть, она хотела разведать, звонил он или нет. Сибилла поблагодарила его за хлопоты по переезду. Что дальше? В ее глазах была тайна и страх тоже, но о нем она ничего не сказала, как видно, не хотела сказать, так что Рольф все воспринял как глупый фарс. Это было невыносимо: он за широким письменным столом, Сибилла - в кресле напротив, точно клиентка. Может быть, она пришла говорить о разводе? Внезапно, сам того не желая, он сказал: - Звонил некий господин Штиллер, твой любовник, по-видимому.
– Она вздрогнула, услышав это слово, и он пожалел, что произнес его, но тут же возмутился - теперь ему еще надо извиняться! Но извиняться не стал, а высокомерно и учтиво добавил: - Надеюсь, вы все-таки разыскали друг друга в Париже?
– Сибилла поднялась, как поднимаются после бесплодных переговоров в данном случае, они, впрочем, не состоялись, - и медленно, молча пошла к окну. Рольф видел по ее спине, что она плачет. Она сбросила его руку со своего плеча, не пожелала даже стерпеть его взгляд.
– Я уезжаю!
– сказала она.
– Куда?
– спросил он. Она раздавила в пепельнице недокуренную сигарету, взяла сумку, платочек, пудреницу, чтобы привести в порядок лицо, и сказала с самой бесстыдной легкостью: - В Понтрезину!
– Рольф с трудом перевел дыхание, сказал красившей губы Сибилле свое неизменное: - Как хочешь...
– В ответ она задала ему нелепейший вопрос: - Ты не возражаешь?
– чтобы услышать столь же нелепый ответ: - Поступай, как считаешь нужным.
– После этих слов он отпустил ее...
И она действительно уехала в Понтрезину.
В начале декабря, когда она вернулась, покрытая темным загаром, Рольф предложил развод. Она предоставила ему право действовать. Рольф вконец растерялся, когда она сказала, что Штурценеггер написал ей: ему срочно нужна секретарша, и она с маленьким Ганнесом решила поехать в Калифорнию, в этот Редвуд-Сити. Он еще раз сказал: - Как хочешь...
– Он ей не верил. Все ребячество, комедия! Не верил даже, когда Сибилла пошла в американское консульство снять отпечатки своих пальцев. Не ждет ли она от него первого шага к примирению. Он не мог его сделать, ибо не знал даже, что, собственно, происходит! Такое примирение брака не восстановит. Но, может быть, она ждет, чтобы он попросил ее остаться?
Уже был заказан билет на "Иль-де-Франс", Рольф это знал. Пусть, еще прошлым летом Сибилла решила его покинуть, сейчас не в этом дело, важно, чтобы она сказала первое слово, сказала, что хочет остаться, он не может, не должен просить ее, он был бы смешон в своем неведении, а их брак - если он все-таки не будет расторгнут - превратился бы в посмешище. Нет, просить он не станет. Невозможно! Нельзя поддаваться ее угрозам, думал Рольф. За несколько дней до рождества Сибилла с Ганнесом, который тогда еще не ходил в школу, действительно уехала в Гавр, а оттуда пароходом в Америку.
Пятая тетрадь
Сегодняшняя затея моего защитника - человека необычайно старательного, который продолжает защищать интересы пропавшего Штиллера, окончилась полной неудачей: очная ставка за аперитивом с ведущими критиками городка! Впрочем, все протекало довольно мило. А то, что молодой критик попросил меня не принимать на свой счет колкостей, которые он писал семь лег назад, было поистине трогательно в своей ненужности. Среди приглашенных была и довольно зрелая дама, жрица храма искусств - но притом очень скромная, что я и заметил с первого взгляда. Мое заверение, что я не Штиллер, сразу успокоило небольшое общество критиков, а вскоре появилось и виски. Я спросил даму, почему она не пожелала подать мне руку. Тут опять возникло маленькое замешательство, но весьма краткое. Знай дама, что речь идет о Штиллере, она вообще не пришла бы в это кафе. Как видно, Штиллер вел себя по отношению к этой даме достаточно непристойно. Мой адвокат вопросительно взглянул на меня, да меня и самого разобрало любопытство: многозначительное молчание дамы позволяло строить любые догадки. Как оказалось, Штиллер в свое время послал ей дерзкое письмо, в котором обозвал ее "классной дамой" лишь за то, что она отрицала в нем истинного художника - в силу своей любви к духовности, к духу искусства, в силу своего долга перед искусством всех времен и народов, каковому она всегда была и будет верна. Я от души пожал руку изящной и пылкой дамы - этого можно было и не делать - и сказал: "Золотые слова, я совершенно с вами согласен, фрау доктор!" Речь идет о скульптуре в парке, которую я сам на днях видел. Хотя дама судит обо всем несколько иначе, чем я, более придирчиво, мы беседовали с ней, предъявляя самые строгие требования, правда, уже не о пропавшем Штиллере - он таковых требований не выдерживает, - но о самой даме, о критике как таковой, которая является высочайшим призванием этой дамы. Меня не удивляет, что она больше не хочет писать о Штиллере, хочет предать его забвению; я лично сочувствую этому, пропавший без вести господин всюду стоит и мне поперек дороги! Мужчины-критики, повторяю, были тоже очень милы. Стоит только чистосердечно признаться критику, что ты не художник, и он будет разговаривать с тобой, как равный с равным, словно ты понимаешь в искусстве не меньше его самого.
Юлика уехала. К сожалению, она приходила прощаться, когда меня допрашивал психиатр: он так боялся, что моя душа ускользнет от него, что не разрешил даже приоткрыть дверь! Ее маленький прощальный подарок - сигары тронул меня особенно тем, что они опять не той марки; для Юлики сигара просто сигара, а раз она так дорого стоит, то должна меня порадовать. Я и радуюсь: потому что они от Юлики.
Визит пожилой супружеской пары - профессор Хефели с женой. Узнав от моего защитника, что я - Анатоль Людвиг Штиллер, собственной персоной, они подали просьбу о свидании и теперь, выразительно пожав мне руку и смущенно помолчав, садятся на мою койку и наконец в доверительном, хотя и робком, поначалу даже опасливом тоне заводят разговор, видимо, весьма важный для них.
– Мы пришли к вам, - говорит старый профессор, - по сугубо личному вопросу, не касающемуся вашего теперешнего положения. Вы знали нашего сына...
– Алекс часто упоминал вас...
– Мы сожалели, - старый профессор говорит очень серьезно, стараясь не отклоняться от сути дела и оградить от лишних волнений седовласую мать, - мы очень сожалели, что Алекс не приглашает своих друзей. Но говорил он о вас, как о друге. Мне вспоминается один разговор с ним незадолго до его смерти: наш сын сказал, что вы самый близкий ему человек на земле, вас это, вероятно, не удивит, но откровенно говоря, я тогда впервые услыхал ваше имя...
Жена профессора - за ее красивой, чистой величавостью кроются растерянность и страх - с робкой настойчивостью протягивает мне фотографию сына. На ней Алекс - молодой человек лет двадцати пяти, в черном фраке, в правой руке очки в черепаховой оправе, левая удивительно изящно лежит на черном концертном рояле - склоняется в едва заметном, неуверенном поклоне... Трогательное фото: хотя бы потому, что видишь застенчивый поклон, не слыша аплодисментов, в этом есть что-то скованно-замороженное, неживое, скорбное. Лицо его, хотя и опошленное вспышкой магния, очень изящно, утонченно, похоже на лицо матери, оно несколько женственно, но не безвольно; похоже, что это лицо гомосексуалиста. На нем - странный восторг, навеянный чем-то не изнутри, а извне, - восторг, ошеломивший его неожиданностью, как вспышка магния, вероятно, это первый успех в концертном зале. Но за радостью кроется страх, растерянность, как и у приятной, седовласой, несомненно, весьма образованной дамы, которой мне почему-то неловко смотреть в глаза. Она не может допустить, чтобы на ее сына смотрели не ее глазами. Все чего-то хочет. Требует понимания, чего бы это ни стоило.