Штиллер
Шрифт:
В ответ на это я, не раздумывая, обзываю его задницей. Грубое выражение, но я и подумав не подобрал бы более подходящего для людей вроде господина Штурценеггера, любящих размышлять, но знающих одну лишь цель собственное удобство и распространяющихся о нигилизме, как только кто-то выражает свою волю. А он? Он продолжает смеяться, еще раз хлопает меня по плечу, надеется, что мы вскоре встретимся в нашем старом кабачке, - ты ведь не забыл?.. Оставшись один в своей камере, я еще много раз твержу это слово. Из-за таких типов, как Штурценеггер (и мой защитник), я окончательно теряю чувство юмора, и этого я не могу им простить.
Мне снилась Юлика: она сидит в кафе, на бульварах, может быть, в Елисейских полях, перед ней на столике бумага и ручка - школьница, пишущая сочинение; ее глаза молят меня не верить тому, что она пишет, она мне пишет по принуждению, ее взгляд настойчиво просит: спаси меня от этого принуждения...
Сегодня в клинике.
Сибилле (супруге моего прокурора) лет тридцать пять, у нее черные волосы и голубые, очень светлые живые глаза, она очень хороша в своем материнском счастье - молодость и зрелость сочетаются в ней. Женщины в такие дни как бы окружены ореолом, это смущает чужого мужчину. Лицо у Сибиллы загорелое, и когда она смеется, видны зубы, которым, право, можно позавидовать. Рот у нее волевой. К счастью, ее младенца в комнате не было, откровенно говоря, я не знаю, как себя вести с этими сосунками. Когда сиделка открыла двойные, обитые войлоком двери, Сибилла сидела на балконе в голубом соломенном кресле; лимонно-желтый халатик (Нью-Йорк, Пятая авеню) был ей очень к лицу. Она слегка приподнялась, сняла темные очки. Сиделка пошла принести вазу побольше,
– Штиллер, - сказала она, - ну зачем ты!..
Я отнес ее слова к гладиолусам. Сибилла же, как выяснилось, имела в виду то, что я отказываюсь быть Штиллером. Она сняла темные очки, я увидел ее светлый, невозмутимый и нежный взгляд. И хотя она только что родила своему мужу ребенка, я пришел в смятенье, представив себе, что такая женщина могла бы меня любить. Разумеется, я продолжал отрекаться от Штиллера. Я сидел напротив нее, положив ногу на ногу, обхватив обеими руками свое левое колено, и смотрел на старые платаны в парке, покуда Сибилла разглядывала меня.
– Ты стал очень молчалив, - сказала она.
– Как живет Юлика?
Вопросов она задавала многовато.
– Почему ты вернулся?
Странный то был день, мы пили и пили давно остывший чай, не притрагиваясь к тостам и булочкам. Я молчал (что мог бы я сказать?), и это поощряло ее к рассказам. В шесть часов я ушел, ей пора было кормить ребенка.
Теперь я довольно ясно представляю себе их пропавшего Штиллера: он женственная натура. Ему кажется, что у него нет воли, но она у него есть, иной раз даже в избытке, и он пользуется ею, чтобы не быть самим собой. Личность его несколько расплывчата, отсюда тяга к радикализму. Ум достаточно заурядный и нетренированный, внезапные озарения он предпочитает стабильной интеллигентности, ибо интеллигентность ставит человека перед решениями. Иногда он упрекает себя в трусости и спешит принять решения, которые потом не претворяет в жизнь. Он моралист, как почти все люди, не приемлющие себя. А иногда подвергает себя ненужной опасности, даже смертельной, только бы доказать себе, что он борец. Фантазии у него хоть отбавляй. Из-за повышенной требовательности к себе страдает классическим комплексом неполноценности и чувство своей вины принимает за глубину чувств, даже за религиозность. Он приятный человек, у него есть шарм, не охотник до споров. Но в тех случаях, когда шармом не возьмешь, - замыкается, впадает в уныние. Хочет быть правдивым, а неистребимое желание быть правдивым своего рода лживость правдоискательство порой граничит с эксгибиционизмом, ибо это стремление раскрыть, обнажить какую-то точку в сознании, какое-то темное пятнышко и быть правдивым, более правдивым, чем все другие люди. Он сам толком не знает, где эта точка, эта дыра, возникающая снова и снова, и пугается, когда ее нет. Он всегда в ожидании и любит неопределенность. Он из тех, кого всюду, где бы он ни находился, преследует мысль, что в другом месте лучше. Он бежит от "сегодня" и от "здесь", по крайней мере, внутренне. Он не терпит лета, как вообще не терпит настоящего, он любит осень, сумерки, меланхолию, его стихия - преходящее. Женщинам кажется, что он их понимает. С мужчинами он дружит редко. Среди них он не чувствует себя настоящим мужчиной. Но основной его страх - страх собственной неполноценности - заставляет его бояться и женщин. Он берет больше, чем может удержать, но, если партнерша почувствует, где его предел, окончательно теряет мужество. Такой, какой он есть, он не может, не в состоянии быть любимым и потому невольно пренебрегает каждой по-настоящему любящей его женщиной, ибо, поверив в любовь, он будет вынужден поверить в себя, а от этого он бесконечно далек.
Стоит приехать в эту страну, и у тебя портятся зубы. Как только я заявил, что у меня болят зубы, они решили направить меня к зубному врачу господина Штиллера. Как будто нет на свете других дантистов! Фамилия этого врача известна по неоплаченному счету, который мой защитник таскает в своем портфеле. По счастью (и к явному огорчению защитника), выясняется, что этот зубной врач недавно скончался... Меня посылают к его преемнику, то есть к человеку, который никогда не видел Штиллера и не сможет утверждать, что я это он.
Шестая тетрадь
Мастерская пропавшего без вести Штиллера - по словам фрау Сибиллы, жены моего прокурора, большая, залитая светом мансарда, казавшаяся еще просторнее из-за отсутствия мебели, даже необходимой - Сибилла, например, не знала, куда ей положить шапочку и сумку, - находилась в Старом городе. По ее мнению, размер мастерской десять на двенадцать метров, но, должно быть, это преувеличено, хотя все остальное, касающееся этого помещения, она запомнила довольно точно. По старым, скрипучим половицам, с выступающими сучками, к тому же истертым, можно было пройти в некое подобие кухоньки, под скошенным потолком - Сибилла не раз ушибала там голову, - где имелась красная терракотовая раковина, газовая плитка и шкаф с разрозненной посудой. Была в мастерской и кушетка, ведь Штиллер жил там, и стеллажи с -книгами, среди которых Сибилла, девушка из буржуазной семьи, впервые увидела "Коммунистический манифест", стоявший рядом с "Анной Карениной" Толстого, далее Карл Маркс и Гельдерлин, Хемингуэй и Андре Жид. Она и сама вносила свой вклад в эту пеструю библиотеку, даря Штиллеру то одну, то другую книгу. Ковров у него не было. Но Сибилле запомнились все пять витков длиннющей печной трубы, будто бы выглядевшей очень романтично. А самое прекрасное: набравшись смелости, можно было вылезти на плоскую крышу с парапетом (правда, дамам для этого приходилось слегка приподнимать узкие юбки), где имелись еще и заржавленные перила, а пол был усыпан замшелой галькой, прилипавшей к белым туфлям. Опять же романтика: голуби, воркующие на желобах, вокруг - островерхие крыши, слуховые окна, трубы и брандмауэры, кошки и дворики с геранями, где неистово выколачивали ковры, развевающееся белье и звон соборных колоколов. Шезлонгом, некогда приобретенным на дешевой распродаже в доме Армии спасения, к сожалению, уже нельзя было пользоваться, - ткань совсем истлела, удобнее было сидеть на перевернутом помойном ведре; для Сибиллы, супруги моего прокурора, в этом тоже таилось дразнящее очарование. Во всяком случае, у меня создалось впечатление, что она, несмотря ни на что, охотно вспоминает эту мастерскую. В ней стояло еще и дедовское кресло-качалка, качаясь в нем, приходишь в веселое, задорное настроение; все, что Сибилла видела здесь, являясь из своего чинного дома, было полно для нее волшебной прелести преходящего: шланг, всегда привязанный к водопроводному крану веревкой, занавеска, прикрепленная чертежными кнопками, а за нею - старый сундук с шарнирами, служивший Штиллеру бельевым шкафом. Все в этой мастерской вызывало тревожно-волнующее чувство непостоянности, временности, казалось, отсюда можно в любую минуту уйти и начать новую жизнь, а именно это чувство и было в ту пору нужно Сибилле.
Ее первый визит походил на вторжение.
– Я забежала всего на минуту, - сказала она и сама не поверила бы, что останется здесь до полуночи.
– Надо же мне поглядеть, как ты живешь и работаешь!..
Штиллер был небрит и смущен этим. Он предложил ей чинцано. И пока он брился за занавеской, Сибилла с любопытством разглядывала все, что висело на стенах: африканскую маску, обломок кельтского топора, портрет Иосифа Сталина (позже он исчез), прославленную афишу Тулуз-Лотрека и две пестрые, но уже поблекшие испанские бандерильи.
– А это что?
– спросила она.
– Для боя быков, - коротко ответил он, продолжая бриться.
– Ах да, - сказала она
– Ты и русская винтовка.
– По его молчанию Сибилла поняла, что задела больное место, и, конечно, пожалела об этом. Штурценеггер идиот, - сказал он за своей занавеской, - вечно лезет с этой дурацкой историей.
– Значит, этого не было?
– Во всяком случае, не так, как рассказывает Штурценеггер...
– Ответ был достаточно нелюбезен, у Сибиллы отпала охота расспрашивать про русскую винтовку. Желая переменить разговор, она сказала: - Но ведь ты был в Испании?
– И тут же рассердилась на себя; можно подумать, что она пришла, чтобы расспрашивать Штиллера об Испании...
Познакомившись на так называемом артистическом бале-маскараде, тогда безымянные, а потому свободные от условностей, они обменивались нежностями, но, через три недели, встретившись в обыденной жизни, вспоминали о них, как тайком вспоминают о сновидении. После того как Штурценеггер, его друг, разоблачил их инкогнито, им захотелось увидеться еще раз, любопытно было посмотреть, какое оно, целованное лицо, без маски. Они встретились в кафе за аперитивом; когда оказалось, что без масок у них еще больше есть что сказать друг другу, они решили совершить прогулку, тоже окончившуюся поцелуями. Это было неделю назад, но здесь, в мастерской, и эти поцелуи казались нереальными, как воспоминание о маскараде, как тайный сон, привидевшийся одному из них. Вот откуда это чувство неловкости, вот почему не клеилась беседа!..
– Значит, здесь ты работаешь?
– Сибилла сама нашла свой вопрос дурацким. Она медленно прохаживалась между скульптурами, не без страха ожидая, что Штиллер станет демонстрировать свои творения.
– Знаешь, сказала она, - я ничего не смыслю в искусстве.
– К моему счастью!
– сказал он за занавеской. Он сам уклонился от этой темы.
– Надеюсь, ты пьешь чинцано, для этого оно поставлено на стол.
– Она налила себе вина. Со стаканчиком в руке стояла она перед одной из гипсовых фигур, когда Штиллер, теперь чисто выбритый, подошел к ней.
– Моя жена, - сказал он. Это была головка на высокой колонне шеи, скорее ваза, чем женщина. Сибилла была рада, что от нее не ждут выражений восторга, высказываний, но все же сказала: -А твоей жене не страшно? Мне было бы страшно, если б ты превратил меня в произведение искусства!
– На этом разговор о его творчестве был исчерпан, а новый не возникал; они стояли молча, как будто хотели отведать чинцано, и только, оба несколько более безумные, чем обычно, - боясь малейшего прикосновения, которое снова привело бы к порывам нежности, прежде чем они по-настоящему бы друг друга узнали.
– Почему тебя интересует эта история с русской винтовкой?
– спросил Штиллер. Она интересовала Сибиллу не больше и не меньше, чем все, что касалось его прошлого. Но, как видно, он сам не мог отделаться от Испании, от этих поблекших бандерилий с острыми крючьями. Ему не хотелось возвращаться к тому неприятному рассказу о винтовке, и он стал наглядно показывать бой быков, даже свой стаканчик чинцано отставил в сторону, чтобы освободить руки. Впрочем, скрещенные бандерильи он со стены не снял, как видно, боялся их.
– Да, да, - говорила она время от времени. Понимаю!
– Штиллер был заворожен боем быков, а она считала, что воодушевление идет ему, идет больше, чем любая маска.
– А теперь, - пояснил Штиллер, - теперь появляется матадор!
– Сибилла считала, что бык давно уже мертв.
– Как, только теперь?!
– спросила она.
– Когда бык уже убит?
– Она следила не за боем быков, а за лицом Штиллера. Ему пришлось начинать сначала. Почему, собственно, так важно, чтобы Сибилла представила себе испанский бой быков?
– Смотри!
– сказал Штиллер.
– Я бык.
– Он стоял посреди мастерской, а ей пришлось подняться с качалки, чтобы исполнить роль тореро. Она смеялась над таким распределением ролей. У нее не было ни малейшей охоты убивать быка, но Штиллер находил, что все в порядке. Необязательно снимать шляпку, тореро ведь изысканно элегантен.
– Итак, начинаем: бык выходит на арену.
– Пусть Сибилла себе представит: ослепительно искрящийся на солнце песок - жизнь и смерть, свет и тень делят арену пополам, а вокруг, в аркадах, пестрых, точно цветочные клумбы, люди, многоголосый говор; вот он смолкает, на арену выходит тореро - Сибилла. Собственно говоря, выходит не один тореро, а несколько, но в данном случае Штиллер ограничится одной Сибиллой. Бык, черный как смоль, стоит посреди арены, точно в гигантской воронке, и бой начинается. Сперва это походит на игру, на балет. Кстати, платки, мелькающие в воздухе, не красные, они выгорели на солнце и скорее розовые; ну вот, короче говоря, бык не знает, что делать, сопротивляется кое-как, бежит, тычет рогами в пустоту, останавливается как вкопанный, вздымая облака пыли. До сих пор - было только поддразнивание, своего рода флирт, все еще можно было прекратить, черный бык еще цел и мог бы тянуть плуг на полях Андалузии. Но когда Штиллер рассказал ей о пикадорах, которые появляются на жалких клячах и вонзают пики в загривок быка, чтоб разъярить его, Сибилла пришла в ужас и даже машинально сняла шляпку. Кровь бьет ключом, пурпурная кровь, что льется по шкуре задыхающегося быка, вконец расстроила Сибиллу. Она сказала, что никогда бы не стала смотреть настоящую корриду. Но Штиллера, в свое время боровшегося за свободу Испании, не трогало, что раненый бык бросается на старую клячу, поднимает ее на рога, а когда несчастную лошаденку с распоротым брюхом и гирляндой кишок, волочащейся следом за нею, вытаскивают с арены, Сибилла должна была сесть. Перестань, - сказала она, закрыв лицо руками. Но теперь-то, заметил Штиллер, начинается ни с чем не сравнимая по красоте и элегантности фаза боя быков, в ход идут те пестрые бандерильи, о которых она спрашивала, а так как Сибилла продолжала сидеть на кушетке, Штиллеру пришлось предоставить ей роль быка, чтобы показать, как обращаются с бандерильями. Однако он и сейчас не снял их со стены, похоже, что он и вправду боялся их, как будто сам побывал в шкуре быка. Итак, демонстрация без реквизита: обе руки вскинуты вверх, по возможности грациозней, тело устремлено ввысь, словно бы на пуантах, живот втянут, чтобы зверь с разбега не распорол его острием рогов; теперь Сибилла должна смотреть с особым вниманием, именно теперь две пестрые бандерильи, как молнии, разят быка, изящно, безошибочно, и разят не куда попало, а в самый загривок. Сибилла не могла разделить его восторгов, но он все твердил: - Да, скажу я тебе!
– и не отставал, покуда она, правда, только кивком, не подтвердила, что грация перед лицом смерти чего-нибудь да стоит.
– А бык?
– тихонько спросила она, соболезнуя злополучному животному. А бык? Бык уже понимает, что речь идет о жизни и смерти, что не пахать ему больше полей Андалузии. Залитый кровью, с раскачивающимся пучком таких вот бандерилий, вцепившихся в его тело, бык стоит, истомленный болью, пытаясь стряхнуть бандерильи. Тщетно! Штиллер показал Сибилле крючья на бандерильях.
– И по-твоему это красиво?
– спросила она. Красивым он это не находил, но что-то в бое быков, как видно, завораживало ею, какая-то собственная, почти личная боль. В противоположность Сибилле он не испытывал сострадания к быку, но печальный опыт последнего был ему близок, он даже схватился за свой затылок, словно сам испытал боль от пестрых бандерилий...
– Итак, - деловито сказал Штиллер, - начинается последняя фаза боя.
– Сибилла смотрела на эту последнюю фазу, сидя на кушетке, не в силах подняться, не в силах закурить давно зажатую в губах сигарету.
– Спасибо, сказала она, - у меня есть зажигалка.
– Она показала ему свою "Данхилл-Силвер".
– Итак, последняя схватка!
– Штиллер прокомментировал ее. Грация против грубой животной силы. Свет против тьмы. Дух против естества. Дух является в обличье бело-серебряного матадора; под красным плащом блестящая шпага, не для убийства, о нет, - для победы, он выстоит, не сделав ни шага назад, победоносно пройдет через все стадии смертельной опасности, элегантность превыше всего, трусость страшнее смерти, ведь речь идет о победе духа над зверем, и, только одолев, по всем правилам искусства, смертельную опасность, он имеет право пустить в ход свою шпагу. Тишина наполняет арену, изнуренный, яростный бык еще раз видит красную ткань, разбегается, но серебряно-белый матадор недвижно стоит на месте. Удар шпаги, толпа неистовствует, рукоплещет, бык еще ждет чего-то, но вдруг колени его подгибаются, он плашмя падает в песок или валится на бок, падает, чтобы умереть; глаза его закатываются, ноги вытянуты, от него осталась только недвижная глыба, черная туша. На арену летят цветы, женские перчатки, сигареты, оплетенные фляги, апельсины... Сибилла наконец закурила свою сигарету, тема была исчерпана. До поцелуев так и не дошло.