Штиллер
Шрифт:
Он угрюмо смотрел перед собой, я схватил его за локоть, потряс.
– Я знаю, - сказал он, - что я смешон.
– Ты с многим справился, Штиллер, многого достиг, не думай, что ты смешон. Ты сам не веришь тому, что только что сказал... Никто не умирает назло или в угоду другому! Ты переоцениваешь свое значение. Значение для Юлики, хочу я сказать. Ты нужен ей меньше, чем тебе бы хотелось.... Штиллер!
– крикнул я, потому что он, как бы под прикрытием опьянения, снова ушел в себя.
– Почему ты вдруг испугался, что она умрет?
– Так, значит, я переоцениваю свое значение, Рольф?
– Да, - подтвердил я.
– Ты никогда не был главным, не был всем в ее жизни. Хотя, по-моему, с самого начала это вообразил. Вообразил себя ее спасителем, творцом, хозяином, хотел дать ей жизнь и радость! Да, именно так ты ее любил, правда, сам истекая кровью. Да, да! А теперь боишься, что она вдруг исчезнет, выйдет из подчинения, не сделавшись такой, как было угодно тебе. Незавершенный шедевр!..
Штиллер подошел к окну и распахнул его.
– Тебе дурно?
– спросил я.
– Сядь-ка лучше!
Он отвернулся и вытер лоб носовым платком.
– Говори еще!
– попросил он.
– Я принесу тебе воды, - сказал я и положил кочергу, чтобы встать.
– Она тебе писала?
– Одно-единственное письмо, - поспешил я ответить.
– А что?
Он снова вытер лоб.
– Впрочем, все равно.
– Я вовсе не хочу сказать, что знаю твою жену лучше, чем ты. Мы совершенно чужие люди, мы так мало общались. И ее письмо было очень коротким.
Он печально кивнул.
– Ты ее понимаешь правильно, я рад за нее.
– И потом: - Мне худо, меня мутит. Извини...
Но он остался, где был, не вышел из комнаты, он сильно побледнел, и по глазам его было видно, что теперь для него существует только один вопрос: "Она умрет?" Он всеми силами старался отвлечься и, мне казалось, был рад, когда я начинал говорить.
– Ты хотел что-то сказать?
– спросил он. Но я не мог вспомнить, на чем мы остановились, и сказал просто, чтобы поддержать разговор.
– Да, кстати, я прочитал твои записки.
– Сожги их!
– Чем это тебе поможет?
– возразил
– Штиллер улыбнулся.
– Зачем ты говоришь намеками, скажи лучше прямо!
– Я не понял его, не понял его неопределенной улыбки. Я вдруг заметил, что его бьет озноб, он дрожал всем телом.
– Тебя знобит?
– Пустяки, - сказал он, - пройдет, идиотское пьянство!
– Я подвел его к креслу с высокой спинкой, он сел, положил голову на спинку, а я тем временем захлопнул окно.
– Может быть, тебе лучше будет в постели?
– Он покачал головой. Я сунул буковую корягу в тлеющие угли.
– Что мне делать?
– спросил он, закрывая лицо руками.
– Что?! Я не могу еще раз переродиться, да и не хочу! Рольф!.. В чем я провинился? Скажи мне. Я не знаю. Что я сделал такого, скажи мне. Ведь я идиот. Скажи!
– Я прочел твои записки, - снова сказал я.
– Судя по ним, ты знаешь вполне достаточно.
– Он опустил руки, открыл лицо.
– Если бы знание решало дело!
– сказал он я долго сидел не шевелясь, упершись локтями в колени. Помнишь прошлую осень? Наш вечер втроем. Ничего особенного, скажешь ты. Но для меня это был праздник... За всю зиму у нас не было больше такого вечера, у меня с ней. Так и сидим, она там, я здесь. Я околеваю, ей хоть бы что! Почему ты знаешь, Штиллер, что ей "хоть бы что"?!
– Почему же она не кричит?!
– спросил он.
– Я гордец, я высокомерный гордец? Хорошо. А она? Она, видишь ли, ждала, когда я образумлюсь. Сколько лет можно ждать! Два года, десять, пятнадцать! Не имеет значения. Все равно! А теперь она изнемогла, рухнула. Я ее уничтожил, погубил, понимаешь ли? А она меня нет?
– Кто тебя обвиняет?
– Она, - ответил он, усмехнувшись, и снова прислонил голову к деревянной спинке кресла.
– Я унижал ее! А она меня нет?
– Штиллер, - сказал я, - теперь не надо себя мучить. Чего ты ждал после всего, что было? Что она упадет перед тобой на колени?
– Он молчал. Голова его все так же лежала на спинке кресла, взгляд был устремлен на потолок.
– Я верю тебе, Штиллер, верю, что иногда ты готов на все, на все, что угодно. Но потом ты снова заходишься от ярости, безнадежности, от сожаления к себе. Потому что ждешь благодати от Юлики, от человеческого существа... Разве не так, Штиллер?! Но твое поклонение необоснованно.
– Я ненавижу ее,- сказал он, словно говоря сам с собой.
– Иногда я ее ненавижу.
– А потом: - Что мне за прок от ее слов, от того, что она говорит другим? Ведь это я, я ожидаю ее! Я, а не мудрый друг, не почтенная тетушка! Я, Рольф, жду, чтоб она подала мне знак.
– Мне показалось, что ярость дает ему облегчение.
– Почему вы не развелись?
– спросил я его.
– Ведь многие это делают, если брак не ладится, если ничего не получается. Так почему ж ты вернулся? Потому что любишь ее. И еще потому, что особенно трудно переменить свою жизнь, когда все идет вкривь и вкось, когда вкривь и вкось идет твоя единожды данная тебе жизнь...
– Штиллер хотел было перебить меня; я замолчал, но молчал и он... Право, не знаю, - сказал я,- что же ты сам понимаешь под своей виной. Во всяком случае, ты научился не приписывать ее окружающим. Ты считаешь, что мог ее избежать? По-твоему, вина - это сумма наших ошибок, которых можно было не совершить? Ты думаешь так, да? Я лично думаю, что вина - нечто иное. Вина в нас самих.
– Он перебил меня.
– Почему я вернулся? Ты такого не испытал! Идиотизм, сплошной идиотизм, тупое упрямство! Постарайся понять. Полжизни простоять перед закрытой дверью без всякого толку, как я простоял перед этой женщиной... боже! Великий бог! Попробуй-ка уйди потом! Забудь ее, эту дверь, в которую не достучался за десять лет! Сдайся!.. Уйди... Ты говоришь - любовь? Нет, я просто не мог забыть ее. Не мог забыть, и все! Как нельзя забыть поражения. Почему я вернулся? Из упрямства, мой милый, просто это затягивало, как водка. Эх ты, со своими благородными взглядами! Сходи в казино, погляди, как они продолжают играть, когда не везет, все время ставят еще. Так и я. Потому что есть такая черта, за которой уже нельзя, не имеет смысла сдаваться. Наперекор всему! Из ревности! Одержав победу над женщиной, ты можешь ее утратить. Пусть достанется другому! Но если ты сам не победил, не нашел, не заполнил ее собой?! Попробуй тогда забудь такую дверь, дай другому войти в нее, а сам ступай прочь! Ты прав: почему мы не развелись в свое время? Потому что я трус.
– Штиллер хотел рассмеяться.
– Ты говоришь то же самое, только другими словами, - возразил я.
– Но я не считаю это трусостью.
– Считаешь самопожертвованием, да? Гибель обоих в результате взаимного самопожертвования!
– Конечно, в некоторых случаях следует, даже необходимо развестись, - сказал я, - и если тогда не разводишься, это пассивность и трусость. Сколь многим парам я желаю развода, и чем скорее, тем лучше, если все было только эпизодом, узаконенным посредством брака. Когда эпизод исчерпан, пора положить конец. Не каждый брак становится крестом для обоих. Но когда это так, когда дело дошло до этого, когда это уже не эпизод, а главная ось всей нашей жизни...
– Штиллер возмутился: Крест?!
– Называй как хочешь.
– Почему ты не говоришь это прямо, Рольф, и теперь, и в письмах тоже?
– Что именно?
– То, что ты подразумеваешь: "Да свершится воля его! Бог дал, и да блаженны приявшие, и да сгинут не умеющие слышать, как не слышу я? Да сгинут не умеющие любить во имя господа, да сгинут проклятые, как я, ненавидящие, ибо желают любить, полагаясь всего лишь на себя, на собственные свои силы, тогда как и любовь, и величие, и сила принадлежат только богу, восходя к нему и от него к нам нисходят". Ведь ты это хочешь сказать, Рольф, не так ли?!
– Штиллер, не глядя на меня, вновь прислонился головою к спинке кресла все с той же неопределенной улыбкой.
– И да погибнут гордые, - снова заговорил он, помолчав, - возжелавшие в гордыне своей воскресить то, что они же убили, те, что алчут, ропщут и хнычут, когда получается не так, как они того хотят! Глухие и незрячие, как я! Ожидающие милостыни, как я! Малодушные и ребячески своенравные, не желающие ни страдать, ни терпеть! Пусть же они лакают вино, самовлюбленные, черствые, жадно требующие счастья, да, пусть же лакают вино, наливаются им и несут всякий вздор! Они не поступятся своей гордыней, эти неверующие, надеясь на преходящее и бренное, на смертную Юлику. Счастье доступно другим, тем, кто умеет любить во имя господне, ибо только господь... Что, разве не так? спросил он с усмешкой.
– Разве не это ты хочешь сказать, Рольф?
– Я твой друг, - ответил я, - и стараюсь сказать тебе то, что думаю о тебе и о Юлике, о вашем одиночестве вдвоем. Вот и все.
– Ну и что ты думаешь?
– спросил он, не меняя позы, все так же уставившись в потолок.
– Я же тебе сказал.
– Но он не помнил.
– Что ты ее любишь, - повторил я.
– Ты так думаешь?
– Да, но ты ждешь от любви чуда, мой милый, а чуда не получается.
– Я люблю ее?
– Да, подтвердил я, - любишь, хочешь ты этого или нет! Ты предпочел бы любить другую, я знаю. И Юлика тоже это знает. Может быть, Аню, - кажется, так звали твою польку в Испании, - или Сибиллу, там, наверху... Но Юлика не вольна быть той женщиной, которую ты мог бы сделать счастливой.
– Нет! сказал он.
– Юлика не вольна!
– Ты любишь, но не можешь дать любимой счастья, и потому - страдаешь. Страдаешь неподдельно, мучительно, несмотря на всем нам присущее тщеславное желание немножко поиграть в господа бога, с ловкостью фокусника вдруг вынуть вселенную из кармана и бог весть какие чудеса выложить на скатерть-самобранку. И, уж разумеется, быть самому счастливым, когда кого-то полюбишь!.. Но это не всегда получается!
– сказал я. Штиллер не улыбнулся, и я добавил: - Вот что я думаю, раз уж ты меня спрашиваешь, что тебе делать...
– Но он уже размышлял о другом.
– С осени!..
– сказал он, и губы его задрожали.
– Она все знала уже с осени, как врач сказал мне сегодня. А я посвистывал в своем подвале, ни о чем и понятия не имея, никакого понятия... Так что же мне делать?!
– спросил он страстно.
– Я не умею шагать по водам!
– Никто от тебя этого и не требует! Вчера днем, когда я подумал, что она умирает... Рольф... Я ревел! А потом спросил себя, смог ли бы я - если это спасет ее - еще раз пережить все сначала, рядом с ней. Реву, качаю головой. Четырнадцать лет она умирает, четырнадцать лет, день за днем, бок о бок со мной!..
– Мне стало жаль его. А ты знаешь, что она ушла в больницу одна, без меня?
– продолжал он.
– Без меня.
– То есть как так без тебя?
– Укладывает вещи, готовится идти в больницу. Есть еще час времени. Мы не знаем, о чем говорить. Понимаю, цветами ничего не спасешь! Но не нахожу себе места. А в Территэ цветов, которые ей нравятся, нет. Отправляюсь в Монтрё. Через сорок минут возвращаюсь домой, ровно через сорок минут! А она уже ушла в больницу, одна, без меня!
– Он заставил себя улыбнуться.
– Может быть, ты не находишь и здесь ничего такого, мой благоразумный друг?
– А ты? Что находишь ты?
– Без меня! Без меня! Для нее это лучше, чем цветы, понимаешь? Может быть, она в последний раз вышла из этого дома! Одна! Никто ее не проводил! Дороже всех цветов на свете!
– Я не согласился с ним.
– Рольф, - возразил Штиллер, - она злой человек. Может быть, стала злой из-за меня. Тогда, прежде. Наступает день, и больше не веришь в любовь... Я пришел слишком поздно!
– Штиллер встал. Вид его был ужасен. Казалось, он вот-вот упадет. Право, не знаю, как он устоял на ногах.
– Выпьем коньяку, - сказал он, - и пойдем спать.
– Но он не мог отыскать бокалов. Я-то их видел, они стояли на нижней полке. Но он тут же забыл о своем намерении, так и стоял, задумавшись, молча, с бутылкой в руке.
– Нет человека, более чужого мне, чем эта женщина!
– снова начал он.
– Не хочу надоедать тебе, Рольф, но знай - теперь я буду благодарен, не буду ждать больше чуда, другой Юлики, буду благодарен за каждый день, если только она вернется, еще раз придет в этот дом. Теперь, когда она там, я не могу ни спать, ни бодрствовать... Рольф, потому что я боюсь, что уже слишком поздно. Да, Рольф.
– Он так ослабел, что должен был сесть на подоконник, чтобы закончить фразу. Он говорил, как испуганный ребенок, которому приснился дурной сон.
–
– Что тогда?
– спросил он себя, а затем и меня.
– Что тогда, милый мой, что тогда? Превратиться мне в дым, чтобы не быть ей в тягость, что ли? Или, может, поститься, пока она не даст знака, доказать ей, что я готов умереть голодной смертью, а?
– Штиллер, - ответил я, - теперь не будет так, как было. Не будет для тебя, даже если Юлика не изменится. Вчера днем ты думал, что она умирает...
– Как только Штиллер понял, к чему я клоню, он перебил меня: - Я знаю, что ты хочешь сказать...
– И чтобы заставить меня молчать, он жестом показал, что его мутит.
– Сколько решений я уже принимал, Рольф, сколько благоразумных решений! А если она снова будет сидеть там, что тогда? Я себя знаю. Я слаб.
– Если ты знаешь, что ты слаб, это уже немало. Мне кажется, ты знаешь это только со вчерашнего дня, когда решил, что она умирает. Ты говоришь, что иногда ненавидишь ее. Не оттого ли, что она тоже слаба и несчастна? И не может дать тебе того, что тебе нужно. А ее любовь нужна тебе, как ничья другая. Есть вещи, которые необходимы нам, Штиллер, но добиться их мы не можем... Как же может справиться с этим Юлика? Ты ее все еще обожествляешь или ты ее любишь?
– На этот раз он не перебивал меня. Да, конечно, - сказал он, помолчав.
– Но практически - она там, а я здесь? Что мне делать?.. Чисто практически?
– Он посмотрел на меня.
– Вот видишь, Рольф, ты тоже не находишь ответа!
– Казалось, это удовлетворило его.
– Ты достиг уже многого, - сказал я, - иногда мне кажется, что тебе осталось сделать только один еще шаг.
– И тогда мы с ней, сидя вот здесь, "отпразднуем" свадьбу, не так ли?
– Нет, ты просто перестанешь ждать, что Юлика расколдует тебя, отпустит твои грехи, не будешь ждать и того, что ты расколдуешь ее, а к чему это практически приведет, ты и сам понимаешь. Нет, не понимаю.
– Ничто не изменится, - сказал я, - вы будете по-прежнему жить вместе, ты в своем подвале, она, если бог даст, со своей половиной легкого, с той только разницей, что вы перестанете изо дня в день терзать друг друга в сумасшедшем ожидании, что человек может измениться, что мы в силах изменить себя или другого, в высокомерной безнадежности... Практически это означает, что вы научитесь друг за друга молиться.
– Штиллер поднялся. Да, - так заключил я, - вот и все, что я хотел тебе сказать.
Он поставил коньяк на низенький столик, и мы посмотрели друг на друга. Смутной, неопределенной улыбки на его лице не было.
– Молиться! Легко сказать!
– только и пробормотал он, и наступило долгое, ничем не прерываемое молчание.
Позже, гораздо позже я часто думал о том, как я должен был вести себя той ночью, неожиданно оказавшись перед задачей, которая не под силу даже самому лучшему другу. Когда Штиллер вышел во двор облегчиться, я остался стоять в растерянности. Я чувствовал, что напрасно силился убедить его, мои слова не имели для него никакого значения, я высказал свои личные взгляды, и только. Правда, я по-дружески возражал ему, выдержал трудное испытание, от таких испытаний уклоняются самые испытанные друзья... Я налил себе коньяку, и когда минут через десять вернулся Штиллер, - к сожалению, он наткнулся в холле на какую-то мебель и произвел ужасающий шум, - он застал меня с пустой рюмкой в руке.
– Как дела?
– спросил я его. Штиллер только кивнул; как видно, его вырвало и он вымыл лицо. Но глаза были воспалены, лицо зеленое.
– Который теперь, собственно, час?
– осведомился он, упершись руками в ларь, на котором сидел.
– Ты прав, так напиваться - идиотство!
– О нашем незаконченном разговоре он, очевидно, не хотел вспоминать. Но, перед тем как расстаться и пойти спать, необходимо было закончить беседу дружеским штампом, чем-нибудь вроде "утро вечера мудреней". Пробило половину третьего. Конечно, мы оба подумали о том, как течет время в больнице. Там, а не здесь это было важно. Я невольно представил себе палату, ночную сиделку у белой постели. Она сидит, считает пульс Юлики и, будем надеяться, не вызывает врача, - впервые страх охватил и меня. Я вдруг увидел телефон на ларе каждую минуту он мог зазвонить, я готов был к худшему. Теперь я припомнил, что Штиллеру отказали в вечернем свидании.
– О чем ты думаешь?
– спросил он. Надо было ответить ему: "Хватит, Штиллер, будь благоразумен, пусть тебе больше не мерещатся призраки. Ты любишь ее, ты начал ее любить, и Юлика еще не умерла, еще ничего не потеряно..." Я немного стыдился этих сентенций, но именно они, как видно, успокаивали Штиллера.
– Есть у тебя хоть одна сигарета?
– спросил он, только бы не идти спать, только бы не оставаться одному. Я был в пижаме, у меня не было сигарет.
– Наверное, твоя жена не смогла заснуть, - сказал он.
– Я любил твою жену. Люблю и теперь, - добавил он, как бы щеголяя откровенностью. Впрочем, ты это знаешь...
– Он делал все более и более длинные паузы.
– Да ну их, пусть...
– бормотал он, когда я стал убирать пустые бутылки, чтобы Штиллер о них не споткнулся и они вновь не загрохотали.
– Или ты думаешь, что я никогда никого не любил? Вообще не любил?
– Лицо Штиллера теперь еще больше осунулось.
– Черт! Сна ни в одном глазу!
– Похоже было, что его снова мутит.
– Тебе надо поспать, - сказал я.
– Завтра в девять ты ее увидишь. Сигареты, его синие "Галуа", лежали на ковре возле кресла.
– Большое спасибо, - сказал Штиллер, когда я протянул ему пачку. Он сунул в рот сигарету, но, хотя я поднес ему горящую спичку, снова вынул ее.
– Да, завтра в девять утра я ее увижу!..
– Тут он закурил и затянулся так, словно дым был его пищей.
– Ты веришь, что она не умрет?
– Я имел неосторожность сказать: Пока телефон молчит, бояться нечего!
– Сказанного не вернешь! Нелепое мое замечание прибавило лишний, вещественно-зримый повод для страхов. Теперь он неотступно смотрел на черный аппарат. Поэтому я продолжал: - Ко всему надо быть готовым. Наступит день, умрет и Юлика. Как мы все. Ты должен быть готов и к этому!
– Штиллер молча курил. О чем он думает сейчас, я не мог догадаться. Наконец он бросил сигарету в камин, вернее, куда-то рядом с камином, как видно, окончательно собравшись пойти спать. Я продрог; огонь в камине догорал, дров больше не было.
– Хорошо все же, - сказал я, снова впадая в докторально-назидательный тон,- что мы с тобой потолковали. Штиллер, кивнул, но как-то неуверенно. Он все так же сидел на ларе, упершись в него руками, словно набираясь сил, чтобы встать.
– В сущности говоря, Рольф, я на том же самом месте, с которого начал два года назад, - не продвинулся ни на шаг! Еще два потерянных года! Не хочу надоедать тебе, Рольф, - он заметил, что я озяб и дрожу, - но знаешь, ведь все могло получиться и без всякого чуда, уж поверь мне, могло получиться и у меня и у нее, хотя, бы мы с ней и не переменились. Не тогда, не раньше, а теперь, два года назад, здесь...
– Штиллер не хотел плакать, крепился, встал.
– Сегодня утром, в больнице...
– начал он.
– Ах, нет, это было вчера...
– Слезы лились по его неплачущему лицу, он силился что-то сказать.
– Могло получиться! повторил он, но больше не мог говорить.
– И получится!
– сказал я.
– Должно получиться!
Странно: некоторое время мы оба делали вид, будто Штиллер не плачет. Он стоял посреди комнаты, руки в карманах, не в силах сказать ни слова. Я видел его спину. Лица не видел, но знал, что он плачет, и говорил о его "Записках", только бы не оставаться немым наблюдателем.
– Во всяком случае,сказал я, - основное ты узнал, Штиллер. Узнал, что, если даже человек пускает себе пулю в лоб, это еще ничего не решает. Как дается такое знание, - необъяснимо. Но ты обрел его. Быть может, твое представление о вере несостоятельно, вздорно. Ты полагаешь, что вера делает человека неуязвимым, мудрым и т. д. А ты по-прежнему не уверен в себе, слаб, уязвим и не веришь в то, что ты уверовал. Разве не так? Ты не можешь представить себе бога и потому воображаешь, что он тебе не явил себя...
– Штиллер был рад, что я не молчу.
– Насколько я знаю твою жизнь, Штиллер, ты не раз бросал все, потому что чувствовал себя неуверенно. Конечно, ты не носитель истины. Ты человек, не более того; но ты всегда был готов отречься от мнимой истины, в которой разуверился. А разве это не значит, что ты веруешь в истину, в то, что все минется, одна только правда останется, ее не убить, ибо она сама жизнь.
– Стоячие часы в холле засипели, как всякий раз перед боем: было три часа ночи.
– Твои записки меня удивили,- начал я снова, лишь бы только не молчать.
– Ты все время стремишься смиренно "принять себя", но о том, чтобы принять господа - ни полслова. Теперь ты видишь, что так нельзя. Только он один может научить тебя самоприятию... Ты говоришь, что не можешь молиться, и даже пишешь об этом, цепляешься за свою слабость, выдаешь ее за свою натуру, хотя знаешь, что это всего только слабость, и все из упрямства, только потому, что у тебя нет сил. Разве это не так?
– Конечно, он не ответил мне.
– Ты ждешь внезапного озарения, половинчатость тебя не устраивает. Тебе не нравится, что и веру надо вымаливать, ты боишься, что этот бог всего лишь твоя выдумка.
– Я говорил еще долго, но наконец замолчал. Как сказано, я не рассчитывал, что Штиллер будет слушать меня, говорил, только чтобы не быть немым свидетелем его плача. Он же думал о чем-то своем.
– Ее лицо...
– сказал он, - уже не ее лицо... Оно никогда не было таким, Рольф!
– Больше он ничего не сумел из себя выжать, теперь он плакал, не сдерживаясь, я никогда не видел мужчины, который бы так плакал. Но стоял он, выпрямившись, не вынимая рук из карманов. Я не ушел из комнаты; мое присутствие не имело значения... В те минуты я очень старался вспомнить лицо фрау Юлики, но видел только ее лицо прошлой осени, уже и тогда не бывшее ее лицом; видел, как она рыдает с напряженно-застывшим раскрытым ртом, видел застывшие сжатые, маленькие кулаки, упавшие на колени, - немую дрожь объятой смертельным страхом плоти.... но сейчас я не хотел вспоминать об этом. Я решил, что утром поеду в больницу, хоть на минутку, повидать фрау Юлику. Скажи что-нибудь, - попросил Штиллер, когда, изнуренный плачем, снова заметил меня.
– Все, что я мог, я сказал тебе! Юлика не умерла, - повторил я, - и ты ее любишь!
– Штиллер поглядел на меня, словно внимал какому-то откровению. Он все еще нетвердо стоял на ногах, в глазах блестели слезы, но голова уже как будто протрезвела. Он сказал мне какие-то признательные слова о моей доброте, о нашей дружбе, о том, что из-за него я целую ночь не спал, и потер свой лоб, точно из воска.
– Если у тебя болит голова, я принесу тебе сверху таблетку, - сказал я, но он снова меня не слышал.
– Ты прав, - сказал он несколько раз подряд, - завтра в девять я ее увижу...
– Наконец мы стояли на пороге комнаты, я тоже валился с ног от усталости.
– Помолись вместо меня, чтобы она не умерла, - сказал Штиллер и погасил люстру, дававшую рассеянный слабый свет, но он забыл зажечь сперва свет в холле, и мы внезапно оказались в темноте.
– Я люблю ее!
– услышал я. В конце концов мне удалось найти выключатель, и мы, попрощавшись, пожали друг другу руки. Штиллеру хотелось еще пройтись по саду.
– Мне надо побыть на воздухе! сказал он.
– Я просто выпил больше, чем нужно!
– Он был очень спокоен.