Штрафбат
Шрифт:
— Нашу родину топчет враг… — медленно заговорил Твердохлебов, и было видно, что ему трудно дышать. — Я такой же, как вы… Да, на убой! Пусть на минное поле! Пусть как баранов! Но если хоть сколько-то нас прорвется и захватит немецкие позиции, мы обеспечим соседям наступление… А потом в прорыв пойдут танки. Пусть мы там ляжем, пусть! Но хоть сотню метров отвоюем у проклятого врага! Хоть сотню! А власть… Глядишь, время пройдет — другая власть будет, хотя я и не верю! Великий Ленин сказал: советская власть на века создана. Но ежли и сменится, то земля наша останется нашей!
Штрафники примостились спать кто где, благо весна набрала полную силу, клонилась к лету, и ночи были не холодные, и можно было улечься прямо на земле, подстелив охапки наломанных сучьев и бросив поверх телогрейку или шинель.
В блиндажах, где по-настоящему тепло, яблоку негде упасть. Спали вповалку, тесно прижавшись друг к другу, и только Твердохлебов лежал один в углу, возле ящика рации, и широко раскрытыми глазами смотрел на трепещущий огонек коптилки.
Спящим снилась война, и сны их были беспокойны.
Снился Баукину священник, которого захватили на колокольне после боя. Красноармейцы успели измолотить его кулаками, и потому предстал он пред Баукиным с разбитым лицом, в порванной рясе, рыжая бороденка в крови. Но глаза смотрели ясно и смело.
Еще затухал бой на окраине городка, и доносились оттуда частые выстрелы, крики, дробь пулеметных очередей, а Баукин уже сидел в бывшем штабе белых, в большой комнате, в углу которой поставили красное знамя. На стене косо висел портрет Николая II, простреленный во многих местах, пол густо усыпан осколками стекла, фарфоровой посуды. В эту комнату и приволокли два красноармейца избитого священника.
— Что, жеребячье племя, сигналы белым гадам подавал? Шпионил, служитель Божий! Знаешь, что за это полагается?
— На все Божья воля… — спокойно отвечал священник.
— Божья, говоришь? Вы своим религиозным дурманом напрочь мозги народу отравили!
— Теперича вы травить будете… антихристовым дурманом, — отозвался священник.
— Да мы народу счастливую жизнь несем! Свободу и братство, сучий ты пес! Мир хижинам — война дворцам, слышал ай нет?!
— Слышал… читал… — так же спокойно отвечал священник, потирая болевший после избиения локоть. — Только не будет никакого мира… и счастья не будет…
— Я те язык отрежу, вражина! Будет! — Баукин грохнул кулаком по столу. — Всю сволочь буржуйскую под корень изведем! Помещиков и капиталистов! Всех в расход! И народ на себя трудиться будет! И счастлив будет! За это счастье тыщи революционных бойцов головы свои кладут!
— Ненависть породит только ненависть, и кровь породит еще большую кровь, — спокойно возражал священник. — И вы сами в той крови захлебнетесь.
— Ах, ты-ы! Враг ты есть… самый главный враг советской власти!.. Ермолаев! — гаркнул Баукин.
В комнату вошел казак в сапогах и шароварах с красными лампасами, только на серой папахе пришита красная лента поперек.
— В расход его! Немедля! — приказал Баукин.
Казак взял священника за шиворот и с силой толкнул к двери. Тот не устоял, упал, растянувшись на полу, но тут же поднялся, оправил рясу и, широко перекрестившись, вышел из комнаты…
Штрафному ротному Максиму Родянскому снился фильм «Чапаев». Легендарный комдив говорил звенящим голосом, обращаясь к взбунтовавшемуся эскадрону, и указывал нагайкой в сторону боя:
— Там лучшие сыны народа жизней своих не жалеют! А вы!.. Чтобы кровью искупить свою вину! Я сам поведу эскадрон в атаку! По коня-а-ам!
Максим Родянский хмурился во сне, скрипел зубами…
Вдруг всплыло в памяти спящего, как допрашивал его следователь на Лубянке, как кричал, стуча кулаком по столу:
— Правду говорить, троцкистский выкормыш! Как ты революцию предал! Группу диверсионную сколачивал! Товарища Сталина хотел убить! Будешь говорить?! Или тебя так отделают — мама родная не узнает!
Слепящий свет громадной лампы бил в глаза, и Родянский не видел лица следователя, и потому встал со стула и пошел на следователя, плюясь словами:
— Гнида! Сволочь! Я Перекоп в лоб штурмовал! Три ранения! Контузия! В тифу валялся! И ты мне, ублюдок, говоришь — я революцию предал!
— Спокойно, гражданин Родянский, сохраняйте спокойствие, держите себя в рамочках. — Следователь нажал кнопку под столешницей, и в комнату ввалились два здоровяка с засученными рукавами гимнастерок, в тяжелых кирзовых сапогах. Первый мощным ударом кулака свалил Родянского на пол, и вдвоем они принялись месить его сапогами.
— Эй-эй, костоломы, до смерти не забейте! — забеспокоился следователь. — Он мне еще нужен…
А кому-то снилась громадная толпа зэков, сгрудившаяся на строительной площадке с лопатами, кайлами и тачками в руках. Далеко за их спинами маячили корпуса огромного комбината. И не сразу можно было заметить, что толпа окружена редкой цепью красноармейцев с винтовками.
А на возвышении стояли трое начальников в полувоенных френчах, затянутых широкими ремнями, и один, стройный и плечистый, с пышной гривой темных волос, почти выкрикивал каждое слово, чтобы в толпе его слышали все.
— Внимание, заключенные! Ваш путь к исправлению начинается здесь! На этой великой стройке социализма! На Магнитке! Вы должны быть счастливы, что ваш труд вливается в труд всей Республики Советов!
Громадная толпа молчала…
Твердохлебов смотрел на вздрагивающий огонек коптилки, прислушивался к далеким снарядным разрывам, и почему-то вспомнилось ему, как шел он в колонне демонстрантов по Красной площади, держа на руках маленького сына, и смотрел на мавзолей, где стояли Сталин, и Ворошилов, и Берия, и Буденный, и Каганович. А вся Красная площадь колыхалась от народа, сверкала букетами цветов и знаменами, ликовала восторженно. И Сталин с улыбкой смотрел на народ и махал ему рукой.