Штрафбат
Шрифт:
— А нас, стало быть, сразу на мясо? — спросил Твердохлебов.
— Выходит, так, майор. — Генерал строго посмотрел на него. — Я доложу в штаб армии, что Харченко не разминировал поле, но, боюсь, с него взятки гладки — НКВД, сам понимаешь, они армии не подчиняются.
— Все понял, гражданин генерал. Разрешите идти?
— Погоди. Я прикажу — тебе пару больших фляг со спиртом выдадут. Перед боем раздай наркомовские сто грамм.
— Да там не по сто, а по полкило на брата выйдет, — усмехнулся Твердохлебов.
—
— Кому красна, а кому страшна, гражданин генерал.
— Ты скажи им, скажи — вину свою кровью искупить должны. Это не для красного словца сказано. Тут, брат ты мой Твердохлебов, или грудь в крестах, или голова в кустах…
— Я все понял, гражданин генерал! Разрешите идти? — вытянулся Твердохлебов. Он смотрел на генерала Лыкова, ему хотелось сказать, что это подлость и скотство — так воевать, что это страшное негодяйство — так губить своих людей… соотечественников… единых по крови и вере… Хотел сказать, да не мог набраться сил. В армии и на войне приказы не обсуждают, не выносят им нравственной оценки, на войне в армии приказы выполняют…
Оружие штрафники получили и теперь разбрелись по окопам, клацали затворами, проверяли обоймы. Прицепляли к поясам гранаты, штык-ножи, саперные лопатки.
— Одной сбруи кило на пятнадцать — во захомутали!
Ясный теплый день клонился к вечеру, солнце остывало и медленно краснело, скатываясь за западный горизонт, и на позициях немцев царила тишина, словно они тоже знали о скором наступлении и готовились отбиваться. Где-то в стороне время от времени постукивал пулемет.
Игорь Аверьянов, сидя в окопе, щепкой вырезал на влажной глинистой стенке женский силуэт. Уже обозначились возвышенности грудей, лебединая шея, торс с тонкой талией, стройные ноги. Парень так увлекся, что не заметил, как подошел Глымов. Он тихо насвистывал незамысловатый мотив и продолжал скоблить щепкой глинистую стенку — фигура обнаженной девушки обозначалась все явственнее.
Подошли еще двое штрафников, остановились. Аверьянов по-прежнему никого не замечал.
— Ишь ты, как живая… — хмыкнул Глымов и подмигнул штрафникам. — Все думали — щипач Игорек, а он, смотри-ка, этот… как его?
— Скульптор, — подсказал один.
— По голым бабам мастер, — добавил второй, и все жизнерадостно заржали.
— А что, я в Ленинграде был, в Павловске! Там в парке сплошь голые статуи! Мужики и бабы! Со всеми причиндалами!
— Игорек, видать, соскучился? Невмоготу! — И снова почти лошадиное ржание.
— Не, а я толстых люблю… сисястых! В теле! Лежишь на ней, как на перине!
— Вроде холодца! По заду шлепнешь, а он дрожит весь!
— Да ну вас, похабники! — не выдержал Аверьянов и, поднявшись, пошел по окопу. Винтовку он волочил за собой, как палку. Вслед ему катился смех. И только Глымов смотрел сумрачно невеселые мысли одолевали его.
— Глымов! Ты где?! Ротный! — По окопу, спотыкаясь, торопился Стира, подошел, тяжело дыша. — Тебя комбат требует! Там толковище у них — всех ротных собрал! Наступление завтрева!
Глымов не спеша зашагал по ходу сообщения к блиндажу, Стира семенил за ним.
— Ты че, в ординарцы ко мне определился? — глянул на него Глымов. — Че ты за мной хвостом метешь?
— А че, нельзя, что ли? — растерянно захлопал ресницами Леха.
— Иль ты меня в картишки нагреть собрался? — прищурившись, посмотрел на него Глымов.
— Да ты че, Антип Петрович? Да я… провались я на этом месте… да век воли не видеть, и в мыслях никогда не бывало…
— Воли? Воли ты теперь, Леха, никогда не увидишь. Кончилась наша воля… когда вот это вот взяли. — Глымов встряхнул винтовку, которую держал в руке.
— Как взяли, так и бросить можно, Антип Петрович.
— Ну-ну… — Глымов отвернулся и неторопливо двинулся по ходу сообщения.
За бруствером с пулеметом примостился гармонист Василий Шлыков. Вокруг него сгрудились несколько штрафников, положив винтовки на колени, курили.
Как умру я, умру я, похоронят меня,
И никто не узнает, где могилка моя…
На мою на могилку да никто не придет,
Только раннею весною соловей пропоет!
Пропоет и просвищет про судьбину мою, —
жалобно пел гармонист, осторожно растягивая рваные меха гармони. Штрафники слушали. Глаза их были полны печали и смотрели поверх бруствера на бледное, подернутое черными тенями небо и красное затухающее солнце. Подходили новые штрафники, садились на корточки или стояли, опираясь на винтовки. Слушали.
В блиндаже при свете коптилки вокруг стола сгрудились ротные командиры. По трехверстке, расстеленной на столе, Твердохлебов показывал заскорузлым пальцем позицию батальона.
— Тут можно одним броском преодолеть… Ежли, конечно, труса праздновать не станем. Учтите, командиры, трусов я сам расстреливать буду. И рука моя не дрогнет.
— Да будет тебе пугать-то, Василь Степаныч, — сказал Баукин. — Заладил, как тетерев на току…
— Не, я пока не пугаю, — усмехнулся Твердохлебов. — Сейчас пугать буду — приготовьтесь. Поле, по которому мы с вами пойдем, заминировано…
Командиры вскинули головы, с недоверием и недоумением глядя на комбата.