Штык и вера
Шрифт:
Но еще удивительнее, сколько людей сумели набиться в ограниченное пространство и сейчас занимают все полки, расположились в проходах, в тамбурах, да так, что пройти куда-либо решительно невозможно.
Хорошо хоть, что окна давно выбиты и теплый ветер как-то умудряется проникнуть внутрь помещения, принося людям необходимый для дыхания воздух.
Впрочем, и это помогает весьма мало: попади в вагон человек снаружи, немедленно рухнул бы, не в силах глотнуть щедро ароматизированную запахом давно немытых тел, нестираных портянок и махорки густоту, которая
– Станция!
Непонятно, кто произнес это слово, но находившиеся в полудреме люди несколько оживились. Пусть плохо ехать и лучше, чем хорошо идти, но надо и ноги слегка размять, и набрать кипяточку, а при удаче – разжиться чем-нибудь съестным. Купить, а то и просто отнять, благо занявшая полвагона солдатня была при оружии, и последние месяцы быстро научили более бойких, что все чужое – это тоже свое, надо лишь суметь его взять. Вот для таких-то случаев и таскали когда-то казенные, а теперь свои винтовки и порою без тени сомнений пускали их в ход.
Одно слово – свобода!
Поезд действительно стал замедлять ход, хотя и до этого полз со скоростью улитки. По сторонам поплыли покосившиеся хибары, какие-то станционные постройки, заскрипели давно не смазываемые тормоза, состав последний раз дернулся и затих.
Часть людей двинулась к выходу, и от этого в переполненном вагоне возникла жуткая толчея. Воздух немедленно огласился матом, кто-то кого-то толкал, в ответ тоже немедленно неслась отборная ругань…
– Что за станция? – ни к кому специально не обращаясь, спросил Орловский.
Был он, как и многие в вагоне, в грязной солдатской шинели нараспашку, в средней поношенности сапогах да в папахе. Бородка и усы неухоженные, на коленях, помимо вещмешка, длинная торба с ручкой для ношения через плечо, трехлинейка обычная, пехотного образца, гораздо более чистая, чем ее хозяин.
Несколько голосов, в том числе женских, тут же уточнили, кто знает название станции.
– Пойду посмотрю, – объявил Орловский, кое-как приподнимаясь с жесткого сиденья.
За время пути ноги затекли и не очень хотели держать своего обладателя. А тут еще необходимость тащить за собой все вещи. Попробуй оставь! Весь вагон подтвердит, что никаких вещей здесь сроду не было, да и самого хозяина они видят впервые.
На перроне, где когда-то чинно прогуливался городовой, царил все тот же всеохватный бардак. Выползшие размяться пассажиры цепляли друг друга вещами, угрожали неведомо кому, просто ругались, используя по этому поводу все мыслимые и немыслимые выражения. Часть из людей вливалась в вокзальное здание, почему-то тоже лишенное окон, словно свобода и стекло были вещами изначально несовместимыми.
Да и стены, как сразу отметил про себя Орловский, во многих местах носили характерные пулевые отметины, а кое-где даже покрылись копотью, будто кто-то ради научного эксперимента пытался выяснить, легко ли поджечь оштукатуренный камень.
А вот никакой вывески с
И, как всегда и везде в последнее время, чуть в стороне кипел митинг. Оратор орал во всю мощь легких, усиленно помогая себе при этом руками. Сквозь гомон толпы голос прорывался лишь изредка, а жестов Орловский не понимал, да и не хотел понимать. За два с небольшим месяца он уже наслушался всевозможной галиматьи на всю оставшуюся жизнь и при желании, наверное, мог бы представить все лозунги, щедро кидаемые оратором случайным слушателям. Но стоит ли?
Орловский кое-как протолкался в здание и убедился в том, что знал заранее: никакой буфет, разумеется, не работал. Все вокруг было разгромлено, пол густо покрыт шелухой от семечек и еще каким-то мусором, и прямо на нем сидели и лежали люди. Большей частью в солдатских шинелях, но попадалось и немало штатских, причем кое-кто из последних был одет даже неплохо.
Вот только глаза у хорошо одетых… В них не было ничего, кроме пустоты и предельного отчаяния. Куда хотели ехать эти люди? Зачем? Найти уголок, где по-прежнему идет нормальная человеческая жизнь и не шумит озлобленная от вседозволенности толпа? Только где ж его взять?
Смотреть на этих людей не было сил, и Орловский отвел взгляд. Было стыдно за них, потерявших надежду, за себя, не имевшего возможности им помочь, за рухнувший в одночасье мир, под обломками которого осталось все светлое, что может быть в жизни.
Все тот же людской поток вынес Орловского на привокзальную площадь, не менее бурливую, чем покинутый перрон. В дальнем конце шел своим чередом очередной митинг, и другой оратор что-то усиленно пытался вбить в головы обступивших его людей, в точности, как и первый, помогая себе в том руками.
Но здесь сверх того шла торговля, отчего площадь напоминала даже не рынок, а ярмарку. Лишь одно место у здания обтекалось людьми, и, приглядевшись, Орловский заметил причину. Там, у самой стены, лежало несколько раздетых до исподнего, частично разложившихся трупов. Достаточно привычная в последние месяцы картина, привычная настолько, что душа перестала воспринимать ее как трагедию. Все равно как на фронте, где вид погибших был некой данностью, которую человек все равно не в состоянии изменить. Правда, там был именно фронт, и мужчины выполняли долг перед престолом и Родиной, а здесь…
Но смерти – смертями, сейчас главное было разжиться едой. В вещмешке осталось четыре сухаря, дорога же была долгой, как сама жизнь.
Впрочем, нет, как раз-то жизнь могла оборваться в любой момент, как у этих, лежавших раздетыми у безымянной станции.
– Почем? – Орловский остановился около здоровенного мужика, держащего в руках кусок сала.
– А че дашь? – вопросом на вопрос ответил мужик, а затем пояснил: – Деньги мне без надобности. Вот винторез…
– Офигел? – Орловский вцепился в ремень винтовки, словно испугался, что ее могут отнять.