Шутка обэриута
Шрифт:
Ну и абракадабра…
Хвала небесам, солнце! – открыл глаза, свод реальности ли, реала, изгнав негативного своего двойника, астрала, воссиял: как хорош Петербург в летней лучезарности, здесь, в будничной суетливости не лучшей из площадей, а не только в хрестоматийных невских панорамах или романтичных изломах и выгибах каналов своих. Причём, – не мог убавить пафос, признаваясь в любви, – Петербург великолепен во все сезоны: и осенью, придавленный свинцовыми тучами, под обложными дождями, и – весной, сверкающий хрусталём сосулек, утопающий в лиловой слякоти по милости внезапного солнца, и – зимой, разумеется, в метельных блоковских завихрениях, превращающих фасады-улицы-площади
Красота, – во все сезоны, но – пропитанная тревогами имперской истории и трагических судеб.
Припекало; слепили блеском машины.
Блаженство.
Чего ещё желать? – я в солнечном Петербурге, наедине с собой.
Вновь восхищённо завертел головой, как если бы впервые попал сюда…
Владимирская площадь – окаменевший сон?
Протёр глаза: хорошо-то как! – в созерцательном опьянении воздавал хвалу небесам…
Озорные блики пробежались по стёклам, брызнула из просвистевшей машины музыка… – душевное равновесие восстанавливается, когда тревоги изгоняет сентиментальность?
В стареньком, оптимистично выкрашенном в поросячий цвет продолговатом домишке, композиционно парном палевому домику Дельвига, который виднелся на краю площади, за тёмными махинами, – зажатом меж «главной» махиной с выделкой «под модерн» и «никаким» домом номер 15 с бессмертным ломбардом в узком дворе, а снаружи – с магазином «Компьютерный мир» над высоким, как у терема, белокаменным крыльцом, что там ещё? Заклинило память… Так вот, так вот: в поросячьего цвета домишке, где ныне соблазняют дам французским бельём, была лучшая на весь Фрунзенский район, – ей-богу, слышал, что лучшая по ассортименту москательных и «сопутствующих товаров», – керосиновая лавка.
Странное прибежище счастья!
Букет экзотичных запахов, ломящиеся от пахучего изобилия полки… и опять, опять: почему и зачем вновь овладеваю ими, ненужными мне богатствами?
Рулоны парусины, мешковины, наждачной бумаги, точильные круги и бруски, швабры и веники всех мастей и размеров, мочалки и губки, оплывшие чёрно-коричневые кирпичи дегтярного и хозяйственного мыла, рваные глыбы воска, щётки для полотёров, стеклянные банки гранатово-красной, огненно-оранжевой и бледно-кремовой, «бесцветной», мастики, стопки белых плоских пупырчатых фитилей для керогазов, лопаточки-мастерки, как расплющенные металлические сердечки с хитро отогнутыми ручками, щетинные малярные кисти-флейцы; блестели скляночки со скипидаром, лиловатым спиртом-денатуратом, жестянки с оконцами из плексигласа, с загадочными гранулами, кристаллами нафталина, содой, да ещё – медные примусы на коротеньких кривых ножках, стальные воронки мал-мала-меньше; в воронку, вставленную в длинное горлышко тёмно-зелёной бутыли, пожилая продавщица в чёрном сатиновом халате осторожно вливала из бидона прозрачный, сладко пованивающий керосин… и – глаз не отвести от коллекции свечей, длинных и коротких, тонких и толстых, гладких и витых: лимонно-жёлтых, голубых, сиреневых…
– Мальчик, выбрал свечу себе?
Минула целая жизнь, нет на земле той продавщицы в чёрном сатиновом халате, а угодливая память, стоит мне очутиться на Владимирской площади, у этого старенького подрумяненного фасадика, воскрешает тёмное измученное лицо.
Я, один на белом свете, помню её…
И всякий раз фантомная боль пронзает, хотя понять не могу, чем и почему лик исчезнувшей керосинщицы меня ранит, не могу понять, и где у меня болит.
Обескураженный видениями, естественно сопрягавшимися с пестротой площади, замер; куда податься?
Осмотрелся, – в левом крыле дома с буквенной вязью «Владимирского пассажа» и универсама «Лэнд», дома, «главного» на площади, отторгавшего потуги на доминирование
И что сейчас?
Преемственность соблюдена: в бывшей булочной, – британская кондитерская, British Bakery, с литографиями аббатств и замшелых замков, малиновыми бархатными диванами с валиками и высокими, под литографии, спинками, с мозаикой пирожных в пузыре шикарно изогнутого прилавка-витрины…
А в правом крыле массивного дома аптеку с монументальным кассовым бастионом, старомодной стойкой красного дерева, окантованной зеленоватым матовым стеклом с полукруглым окошком, и сплошь собранными из выдвижных ящичков шкафами вдоль стен, после евроремонта заменил голый, – глазу не за что зацепиться, отклеился лишь уголок рекламы Аэрофлота, – вестибюль гостиницы «Достоевский», да-да, Dostoevski; проживал и умирал классик поблизости, а согбенно-скорбный памятник ему – в двух шагах; окаменевший понурый классик, у метро, в истоке Большой Московской, в безутешной задумчивости присел среди снующих туда-сюда, не замечая своего создателя, персонажей, – благодушно оценивал я удачные для маркетинга имя и локацию литературной гостиницы; к тротуару причаливал слоноподобный автобус с интуристами…
Далёкий от восточного мистицизма, не мог сосредоточиться, не мог медитировать, глядя в точку, – обуреваемый смешанными чувствами, мало-помалу забывал о тревогах своих, доверчиво окунался в волны городских впечатлений, легкомысленных отвлечений, наитий, воспоминаний, которые не омрачали настроение моё. Хорошо-то как! – хорошо, что вернулся, погода – отменная. Упиваясь нечаянной радостью, вертел головой; солнце расплывалось по тонированному стеклянному лбу автобуса тёплым масляным бликом.
И – укол:
Так зачем, собственно, я вернулся? – не затем же, чтобы сладко зажмуриваться на Владимирской площади.
Практическая цель моего возвращения, – столь поспешного возвращения! – для меня, как ни странно, оставалась загадкой. С неделю назад, так же, как сейчас, зажмуриваясь и с удивлённой благодарностью открывая затем глаза, я попивал красное винцо в Сиене, на Пьяцце дель Кампо, любовался из-под зонта кафе радужной короной над головкой сторожевой башни палаццо Пубблико; синяя тень башни рассекала надвое затопленную розоватым маревом площадь-раковину… и чего не хватало мне для полного счастья? Случился, однако, обрыв созерцательной безмятежности, – сердце, сбившись с ритма, сильней обычного толкнулось в груди, внутренний голос промолвил настойчиво: тебе надо вернуться в Петербург, и – поскорее.
Предупредительно-тревожный сигнал, лишь заставлявший насторожиться? Интуитивно-смутное оповещение о чём-то, что стоило принять во внимание, посчитать руководством к действию?
А если тревога – ложная?
Хотя я планировал вернуться через месяц, а пока намеревался посетить Зальцбург и Мюнхен, я, покорный сердечному толчку, прокомментированному внутренним голосом, который вывел из созерцательной сиенской нирваны, не мешкая, собрал дорожную сумку и – вернулся, как если бы в Петербурге меня кто-то ждал.