Схватка
Шрифт:
К вечеру они доехали до большой реки. Здесь дорога раздвоилась.
— Как поедем? — спросил Еламан.
— Я бы предпочел правую ветку, — сказал Даурен. — Если можно, конечно!
— Да можно-то все можно, — с неудовольствием ответил Еламан. — Только по ней ехать тяжелее. А что там смотреть? Та же пустыня.
— А интересно, охота здесь есть? — спросил Жариков.
— Ну, какая охота! — махнул рукой Еламан. — Если целый день пробродишь, может, принесешь барсука или лисицу. Да и то, наверное, не каждый день.
— А зайцы есть?
— Зайцы здесь редкость. Так как же, поедем? До экспедиции осталось километров триста. Придется заночевать.
Поехали все-таки по правой дороге.
— Ну, если ты нас утопишь в песках... — пригрозил Жариков.
— Не бойтесь, не утоплю, не первый раз! — усмехнулся Еламан. — Осенью здесь гоняют гурты из Каражалского колхоза. А вон ниже перевал и озеро. Тут ондатру разводят. Там мы и воды наберем, а то машина совсем задохнулась...
Пролетели
— Эх, ружья нет! — вздохнул Еламан.
— А тут, наверно, и руда есть, — снова закинул удочку Еламан и покосился на Даурена. — Но тот молчал и смотрел на степь.
Теперь Еламан был уверен, что он везет именно Даурена. На перевале старик сбросил темные очки, и Еламан впервые увидел его глаза. Увидел и понял, что это точно — он. Еламан знал, что человека можно прежде всего узнать по глазам. Все в нем переменится, все знакомое исчезнет — глаза останутся прежними.
К вечеру показалось озеро Балташы. Было оно голубое, широкое, все пылающее в лучах заходящего солнца. Если бы не этот блеск, его можно было бы смешать с небом, настолько оно сливалось с ним.
Еще через час они добрались до тростниковых джунглей.
— Ну, товарищи, все! Будем устраиваться на ночь, — решительно сказал Еламан и остановил машину.
— А ужинать? — спросил Жариков, вытаскивая свой чемоданчик.
— Вы как хотите, а я спать пойду! Устал!
Еламан вытащил шинель, постелил ее под машину и не лег, а просто бросился под нее.
— Покурим? — спросил Даурен и вынул трубку.
— Покурим, — ответил Жариков. — Только давайте сначала сходим за сухим тростником и разожжем костер, а то к ночи здесь может даже иней появиться.
Костер разожгли (тростник, если он сухой, горит ровным, белым, высоким пламенем), легли по обе стороны его и медленно, со вкусом закурили. Даурен два раза потянул из трубки и протянул ее Жарикову: «Пробуйте-ка». Тот затянулся и закашлялся.
— Что, крепка? — спросил казах, улыбаясь.
— Крепка, проклятая! Да не только в этом дело, — сказал Жариков отдышавшись. — Я ведь первый раз курю трубку. Мы на фронте больше всего цигарки крутили.
— Хм! — усмехнулся казах. — Если бы у нас всегда были газеты.
— А что, не было? — удивился Жариков.
— Не всегда! Ох, не всегда, — вздохнул Даурен и вдруг начал рассказывать:
— Я ведь в Сибирь, как в сказку, попал. Буквально во сне попал. Мы под городом Старая Русса стояли — он три раза из рук в руки переходил. Знаете, даже река помельчала, столько мы в нее танков навалили. И горят они! В воде — горят! Если б не видел, никогда не поверил бы. Стояли мы насмерть. И выстояли бы, конечно, если бы не самолеты. На третий день их налетело столько, что все небо почернело. Ну и разбомбили они, конечно, все на свете. И последнее, что я помню, — это лежу я в какой-то колдобине и сажу по «мессершмиту» из автомата. А он, подлец, летит на бреющем и косит все из пулемета. Да еще разрыв бомбы помню. Высокий такой желтый огонь. Но это уже как сквозь сон. То ли было, то ли нет. Очнулся я месяца через два, посмотрел вокруг себя — все белое. Кровать белая, товарищи в белых бинтах, сам я с ног до головы в белом — загипсовали, значит. Взглянул в окно, а там белым-бело. Первый снег только что выпал. Мягкий, пушистый, ласковый снежок. Оказывается, лежу я в эвакогоспитале. Подобрали меня как мертвого, повезли на кладбище, а по дороге я и зашевелился. Потом, через пару лет, я товарища, который служил в ту пору санитаром в обозе, встретил. «Никто, — говорит, — не полагал, что ты выживешь. Уж не дышал, и сердца не было». А взяли меня, можно сказать, голеньким. Ничего на мне не было. Воздушной волной даже гимнастерку сорвало. А в ней в нагрудном кармане и были все мои документы — партбилет, свидетельство о награждении, воинская книжка — ну все, все. В общем — голый человек на голой земле. Вот так и доставили меня сначала в Иркутск, а потом во Владивосток, но
— Да, страшное дело плен, — покачал головой Жариков.
— Ох, какое страшное! И там страшно, а после так еще страшнее. Потом как-то я поглядел за людьми в лагере. А там следователь при мне кричит на старого полковника, тот стоит перед ним вытянувшись и руки по швам, а этот мозгляк с вздернутым носиком, бесцветный, как вошь, и фамилия-то подходящая — Харкин — орет на него: «Как ты мог попасть живой в руки врагу! — орет. — Почему не застрелился! — орет! — Сто раз лучше умереть человеком, чем жить рабом, — орет! Значит, этот Харкин человек, а он никто! А тот три войны прошел, в царских острогах сидел, у него орден Ленина, и в партии он с 1915 года, а эта вша... Эх, проклятый, — думал, — посмотрел бы я тебя на фронте. Уверен, при первом же налете ружье бы бросил. Ну одно слово — Харкин! И откуда-то он из наших мест! Из Алма-Аты, кажется, — Даурен скрипнул зубами и отвернулся.
— Ох, и горячи же вы, — покачал головой Жариков. — Попортил вам этот Харкин крови! Ладно! Сейчас все это в прошлом. А дальше что? Почему же не возвратились при первой возможности в свой институт?
— Да вот не было этой возможности. Узнал я, Хасена за меня таскали, допрашивали, кажется, это тот самый подлец, Харкин, и допрашивал. Я когда узнал об этом, понял, что буду сейчас не у места. А думал я об Алма-Ате все время. У меня ведь был наполовину написан большой труд о Жаркынском ущелье. Война помешала окончить. Потом слышу — Нурке Ажимов открыл богатейшие в стране Жаркынские месторождения меди. Ну, думаю, значит, теперь я ни к чему. Ну, а к тому же говорят: на одном месте и камень обрастает. Вот и я также оброс: появились друзья, дом, жена — та самая врачиха, которая спасла мне жизнь, а тут еще с работой вышла промашка: то, что я думал закончить в год, потребовало пять лет. А потом и край полюбился. Ведь он замечательный, богатый, в каждой сопке там руда. А однажды вызвали меня в управление, предложили поехать на Колыму, на золотые прииски. Ее там зовут «Золотая Колыма». Подумали, подумали, собрались с женой и поехали. Прожили еще три года в Магадане. Да я, пожалуй, бы там и насовсем остался, но вдруг жена умерла, — сердце! Остался я бобылем: ни семьи, ни детей, никого! Тут и напала на меня тоска! И такая тоска, такая тоска, что и сказать не могу, я даже спать спокойно не мог, все горы снились. С год еще протерпел, потом чувствую — не вынесу, с ума сойду — собрался, рассчитался и приехал.
— И правильно сделали, — улыбнулся Жариков.
— Да и мне тоже кажется, что правильно, — согласился Даурен. — Приехал и узнал, что не такой уж я полный бобыль — есть где-то у меня здесь дочь. Кунсары, так звали мою жену,— скончалась от родов, но ребенка удалось спасти. Так сказал один старый казах. Значит, тогда вы мне правильно сказали о дочке Хасена, только не дочь она ему, а племянница. Ну вот встречу брата, узнаю все. А пока не хочу тешиться надеждой! А вдруг это не так?
— Но уж сейчас позвольте вас поздравить, — сказал Жариков и протянул руку, — это такое счастье, такое счастье! Вам так повезло, дорогой Даурен Ержанович!
— Да, мне всегда везло, — ответил Даурен. И вдруг очень спокойным и естественным движением протянул генералу трубку.
— Не велик подарок, но прошу принять на память! И видя, что тот смешался, добавил: — В степи у нас такой обычай — тому, кто первый принес благую весть, преподносится дорогой подарок. Пожалуй, ничего дороже этой трубки у меня нет. Она вырезана из корня таежной березы. Под этой березой похоронен мой друг. Дважды эта трубка пересекала Тихий океан, ее набивали табаком, стружкой, сеном, морской травой. Когда мой второй друг умирал, — он пошел проверять невзорвавшийся запал, и глыбина ударила его по спине, — я сидел над ним и курил. Видите следы зубов? Это мои зубы. Я изгрыз трубку в ту самую ночь. Ведь это я должен был пойти к запалу, а не он. И он тоже сделал из нее две последние затяжки. Вот что я вспоминаю, когда курю эту трубку. У нас подарок за хорошее известие называется суюнши. Не обижайте же меня, Афанасий Семенович, возьмите мое суюнши.