Схватка
Шрифт:
...Утром их разбудил рев мотора. Еламан возился с машиной. Солнце только что встало. Теперь можно было разглядеть всю окрестность. Озеро Балташы оказалось голубым-голубым. Другой берег едва видно, и если чуть прищуришься, можно подумать, что стоишь на берегу моря.
Утро стояло тихое, безветренное, волны бесшумно катились к берегу, и чуть-чуть покачивались золотые макушки тростника. Сочная речная трава, наполовину залитая водой, росла такой мощной и пышной, что казалась уже не просто травой, а каким-то оранжерейным растением. Само озеро дремало, но воздух вокруг гудел от крика, клекота и взмахов крыльев. Очевидно, бухта, где они остановились на ночь, служила ночевкой птичьим стаям. Сейчас они все пробудились и с криком носились над озером — чайки, лысухи, чирки. Изредка через этот шум прорывался трубный голос лебедя. Два огромных белоснежных
Даурен посмотрел и расхохотался.
— Ну, птица здесь ведет себя прямо как в московском зоопарке. Там есть тоже такой пруд на новой территории. Но в нем всего с десяток метров, а тут целое море! Чем только не богата эта земля! Чего только в ней не отыщешь! А насчет меди... Ну, ничего, ничего, поработаем, отыщем, откроем.
— Товарищи, мотор заправлен, пора ехать, здесь этих чудес без конца и края! Не пересмотришь! — крикнул Еламан.
И они поехали. Теперь они держали путь уже на восток, в самую Саятскую степь, на место работы экспедиции.
5
Любимым местом у Дамели в Саяте была вершина сопки Акшоны. Сопка эта находилась у самого поселка, и нынешним летом у ее подножья пробурили глубокую скважину. С вершины сопки открывался чудесный вид на окрестности, и Дамели могла часами смотреть на рабочих, копающихся вокруг скважины, на дощатые крыши бараков, на вышки, похожие на ветряные мельницы без крыльев, — и дальше — на пустую серую степь. Приходила сюда Дамели утром, а уходила уже вечером. Сидит читает, и никто ее здесь не видит и никого ей не нужно. И сейчас в руках ее книга, но глаза только скользят по строчкам. Она думает о другом.
...В тот злосчастный день, вспоминает она, Хасен увел ее далеко за околицу. Там он сам опустился на большую глыбину и ее усадил рядом.
— Дорогая моя, — сказал он, обнимая ее за плечи, — этот день должен быть счастливейшим в моей жизни, но... впрочем, решай сама. Сегодня, — сказал я сам себе, — Дамели Ержанова становится Дамели Ажимовой... Пусть так, но пока она еще Ержанова, ей нужно узнать все... Вот я и решился... — Старик вынул из кармана трубку, неторопливо набил ее (желтый палец дрожал) и продолжал:
— Да, я и решился. Давно надо было это сделать, да все язык не поворачивался. Все медлил, мямлил, раздумывал...
— О чем, отец? — со страхом спросила девушка.
— Сейчас скажу, — вздохнул Хасен, опустил голову, просидел так с целую минуту — не отец я тебе, Дамели, совсем не отец, — девушка приглушенно вскрикнула, и лицо ее сразу стало мокрым от слез. — Стой, не перебивай, не отец я тебе, а дядя. Твоя мать скончалась от родов, а отца в ту минуту около нее не было, он добровольно ушел на фронт с первого же дня войны, и с тех пор про него никто ничего не слышал. Ну, об этом после. Да, вот так, об отце твоем ни слуху, ни духу. Пропал. А тут и мне пришла повестка: явиться в военкомат.
— Так Даурен Ержанов ваш родной брат? — воскликнула девушка.
— Брат, брат! Брат, милая. Твой отец — мой брат, учитель этого прохвоста, отца твоего нареченного. Но об этом тоже после. Ты слушай и не перебивай, мне и так не легко говорить. Ведь меня тут прозвали сумасшедшим. «Сумасшедший хазрет Хасен», — так говорит Ажимов, что греха таить — есть у него для этого повод: я ведь вернулся с ранением черепа. Ах, да что это я все не про то! Так вот, пришла мне повестка явиться с вещами. Ну, куда тебя девать? На счастье, полюбилась ты одной женщине. Соседка она была твоей матери по палате. Койки их рядом стояли. Ребеночек-то у нее родился мертвый, вот она и тосковала: в общем, взяла она тебя из роддома к себе. Я это за великое счастье почел. Посмотрел я на тебя последний раз, подержал в руках, поцеловал и ушел на призывной. А оттуда сразу на фронт. Два года на передовой пробыл, а на третий — слепое ранение в голову, и полгода пролежал в госпитале. Признали неспособным к несению службы и отправили домой! Прихожу, — в руке костыль, на голове повязка. Устроили работать кладовщиком в Геологострое, место не прибыльное, но тихое, чистое, спокойное. Стал приходить в себя, и вдруг вызывает меня начальник и начинает гонять. Твой брат, говорит, добровольно перешел к немцам, и нет ему теперь места на советской земле. А ты уходи, уходи, мы брата изменника держать не можем. У нас работают только надежные люди. А почему я ненадежный? Я надежный, и брат мой надежный, и ни черта он сам в плен не сдался, может, только захватили раненого... А этот на меня тигром. А если раненый, то пореши себя, а врагу в руки все равно не давайся... Так мне, мол, мой друг, майор Харкин, объяснил... Послал я его вместе с этим мерзавцем в одно хорошее место, хлопнул дверью и ушел. И начались тут мои беды. Затаскал меня этот проклятый майор. Такой мозгляк, давни — брызнет, словно вошь... Говорить грамотно не умеет. А тоже кричит, орет, подлец, за родину умирать собирается! Это за письменным столом-то! Меня выводит в самострелы. «И ты и брат твой одного поля ягода!» — орет. Ну что делать? А ведь ты значишься, как дочка изменника... Пошел я к этой женщине, рассказал ей все, и перевели мы тебя на мое имя. А сам я в горы, в степи, в леса подался. Сама знаешь, какой я охотник и сколько немцев у меня на счету. Первым снайпером в полку считался. Шесть наград за два года имел — вот только это и удержало обоих подлецов, чтоб разделаться со мной уж по-настоящему. Ну, а тут война стала к концу идти, времена полегчали. Ни тому ни другому до меня уж не добраться.
Я этой женщине и муку, и сахар, и жиры, а иногда и шоколад таскал. Нас тогда очень хорошо за пушнину отоваривали, и жила ты, девочка, без забот. В садик тебя отдали. И тут вдруг, как гром на голову, — письмо от Даурена. Я его давно похоронил, а он, оказывается, жив. Пишет из Сибири. Пишет, что никогда в плену не был, а просто попал в эвакогоспиталь без документов и затерялся. Сейчас работает геологом, женился на своем враче. Я с этой радостью к твоей приемной матери, а та в слезах. Упала ты откуда-то, и у тебя сотрясение мозга. Температура сорок, лежишь без памяти, волосики на голове обрили. Говорят, жива не будешь. Полетел я к тебе в детскую больницу, а меня туда не пускают. Ты уж в палате безнадежных. Видишь, как все одно к одному сошлось. Ну, и не написал ничего Даурену. Чем находить да сразу же терять, лучше уж ничего не находить. И когда ты вышла из больницы, худенькая да голенькая, все жилы насквозь видно, — ничего я и тебе про отца не сказал. Думал, вырастешь — сама найдешь, что ж тебя отдавать какой-то мачехе. Вот так все шло и шло. Школа, университет, работа — я на тебя нарадоваться не мог, пока ты не познакомилась с этим Бекайдаром Ажимовым... но и тогда смолчал. Думал, может, обойдется, а как услышал об этой свадьбе...
— Что, что, отец? — девушка схватила Хасена за руку. — Вы что-нибудь плохое знаете о Бекайдаре?
Она вдруг сразу побледнела.
— О нем-то ровно ничего. — Что может в жизни уж больно плохого-то наделать молодой парень, — горько усмехнулся Хасен. — А вот отец-то его, ученик и ближайший друг твоего отца, — про его пакости я много знаю. Так много, что даже и не расскажешь сразу. Если бы не он, не пришлось бы мне быть вместо твоего отца! Нет, нет, определенно не пришлось бы! — Вот слушай и решай сама: входить тебе в этот проклятый дом или нет. Для меня это, как кинжал в сердце, а там, как знаешь, — и он выложил ей все, что знал о Нурке. Тогда она и написала эту записку.
Вот теперь, сидя на вершине самой высокой сопки в Саяте, далекая от людей, девушка не то что жалела о своем поступке, а просто горько раздумывала. То, что казалось единственно возможным в первой горячке, — теперь вызывало горькие размышления. «Ну, ладно, если все действительно так, — больно, но ничего не поделаешь! А вдруг отец ошибся. Все-таки в чем-то ошибся? Он ведь не геолог, он сам при этом не присутствовал, ему трудно понять все правильно. А я ведь опозорила Бекайдара. Он мне этого никогда не простит. Разве он поймет, что, выйди я за него, никогда бы не посмела бы позвать своего отца в наш дом. Ах Нурке, Нурке, что вы наделали! Зачем погубили нас троих?»
А в это время сам Нурке сидел в своем кабинете и позировал фоторепортеру. Перед ним лист белой бумаги, он задумался с ручкой в руке. Вот сейчас в его голове окончательно отчеканится мысль и ляжет на бумагу — точная, ясная, бесспорная. Над ним портрет. Молодой казах с трубкой в зубах. Это великолепный образец человеческой породы — рослый, красивый юноша с обильной шевелюрой и интеллигентным лицом. Он улыбается. У него сильные крепкие зубы. Он похож не то на художника, не то на киноактера.