Сибирь
Шрифт:
Катя наблюдает за сходом, и у нее ощущение такое, будто перечитывает она заново статьи большевистских хазет. Сколько раз она читала о классовой борьбе в деревне, о росте кулака, о его притязаниях на власть, на землю, на рабочие руки. Все, что происходит сейчас, на ее глазах, словно происходит специально для нее. "Знают все-таки наши люди деревню!" отмечает про себя Катя. Ей приятно сознавать и другое: в большевистских газетах, в листовках партии, в статьях Ленина в последнее время много пишется о пробуждении классового
Но отвлекаться ей для своих размышлений надолго не приходится. Течение сходки вдруг начинает обостряться…
— Как ее, это самое, мужики, — нудит Филимон, — непорядок! Пусть Кондрат повинную принесет, как ее, это самое… Григорий при смерти был!
Сход мгновенно угадывает маневр старосты: потеряв надежду сорвать с Судаковых кущ в деньгах, Филимон пытается унизить Кондрата. Что значит лриие сти повинную? Это значит — встать Кондрату на колени перед Григорием, признать себя виновным в действиях, которые осуждаются "обчеством"…
— Не бывать этому! Кондрат ничего худого не сделал! — визжат бабы.
Теперь ожесточенно кидается в спор сам Кондрат Судаков. Он высокий, худой и гибкий, как тальниковый прут на ветру. Легко согнется в одну сторону, повернется быстро-быстро, согнется в другую сторону. Одну руку держит, прижав к животу. На ней цел только один большой палец. Остальные срезаны снарядом как ножом. Кондрат из тех, кто пострадал на фронте в первые месяцы войны. Одет он в азям под опояской, широкие холщовые штаны и бродни с завязками выше щиколоток. Голова в плешинах после ожогов все там же, на фронте. Седоватые волосы растут клочьями, напоминая кустарник по косогору.
— Это почему же, по какой такой причине я буду виниться перед Гришкой?! — надтреснутым голосом кричит Кондрат. — Только потому, что он богатый, а я бедный?! А может, потому, что он сват старосте…
— Ты, это самое, как ее, охолонись, Кондраха, — предупредительно машет костлявой рукой Филимон.
Кондрат разъяряется еще больше:
— Ну что, занутрило тебя, паскуда!
Но тут Кондрат перехватывает: обзывать старосту не полагается. Как-никак он избран народом, и его достоинство должен оберегать каждый, по нраву ли он тебе или нет.
— Язык держи на привязи! — орут сторонники Филимона.
— Что вы взъелись-то, ироды?! Кондраха в горячке лишку взял! Матом бы тебя, Филимон, если по заслуге, — раздается голос из бабьего угла.
Гвалт несусветный. Никто никого не слушает, все кричат. Бабы повскакали с полу, машут руками.
И вдруг опять все стихают и смотрят на Мамику. Она встала, подняла свою клюку, грозно трясет ею над головами, глаза расширились, горят гневным огнем; да и голос откуда-то взялся — слышно в дальнем углу.
— Бесстыдство! Срам! Обчество тут или гульбище?!
А Филимон-то, староста-то наш, орет пуще всех!
Филимон опускает голову, жалко всплескивает руками, затихает. Знает Селезнев силу этой старухи! Живет около ста лет, а ума не теряет. Не только отцы, деды еще не раз прибегали к мудрости Мамики.
— Как ее, это самое, винюсь, Мамяка, — бормочет Филимон.
— Рассуди их, Мамика! Рассуди-ка сама! Неделю будут кричать, а мира не наступит! — наперебой друг другу вопят бабы.
— Прости, бабка Степанида! Схватило за сердце…
Удержу нет," — изгибается в сторону старухи с виноватым видом Кондрат Судаков.
— Как скажешь, Степанида Семеновна, так и будет, — подает свой голос Лукьянов. По опыту он знает, что никто так не умеет утихомирить лукьяновских мужиков, как Мамика. Знает он и другое: человека бедного и униженного она обязательно защитит, поэтомуто Мамику недолюбливают лукьяновские богачи, но пойти в открытую против нее не рискуют. Правда, случается, что слово Мамики оказывает действие ненадолю: его либо забывают, либо обходят — и все-таки ее слушаются хотя бы в тот момент, когда кипят страсти, когда может вспыхнуть пожар междоусобицы.
— Григорий побил Мишку Кондрата Судакова, а Судаковы связали Григория. Они квиты, селяне, — говорит Мамика тихим, но отчетливым голосом.
— Правильно! Справедливо! — кричат из всех углов.
— Кондрат рыбачил в омутах. Рыбу сам ел, продал, — продолжает судить Мамика. — В том беды нет.
А у тебя, Григорий, он рыбу не брал. Брал у господа бога. Омута, Григорий, общие, всем дадены. Хочешь, и ты возьми. У Степахи Лукьянова брал же? Из Конопляного озера брал? Брал. Не по-божьи, Григорий, грешно как: вишь, тебе можно, а другому нельзя.
— Правильно! Справедливо! — слышатся голоса, но староста и его дружки недовольны, насупились, перетлядываются, клянут про себя Мамину самыми непотребными словами.
— А кто недоволен, мужики, кто норовит жить не по-соседски, тому скатертью дорога из Лукьяновки.
И допрежь так было. — Мамина возвышает голос, и, хоть глаза ее вновь прищурены и будто подслеповаты, она все видит, все улавливает.
— Правда! По-соседски надо жить! — соглашаются наиболее спокойные, рассудительные мужики и бабы.
Попробуй-ка вот тут не согласись с Маминой, усомнись в ее правоте живо со сходки вылетишь. И Филимон и Григорий понимают это и, смиряя свое внутреннее буйство, топчутся на скрипучих половицах, крякают, сжимают кулаки, прячут от односельчан тяжелые от злобы глаза.
— А теперь встань-ка, Григорий, да подь сюда. — Мамина тычет пальцем, показывая, где встать мужику. — И ты, Кондрат, подойди ко мне, — велит она Судакову.
Кондрат и Григорий продираются сквозь толпу разгоряченных людей, подходят к Мамике. Они стоят сейчас друг против друга, опустили головы, как быки, будто вот-вот начнут бодаться не на жизнь, а на смерть.