Сила обстоятельств
Шрифт:
Я с трудом разбиралась в чувствах, которые вызывал у меня теперь народ Испании. Поражение – это беда; невозможно пережить ее, не смирившись с тем, что ненавидишь. Меня смущало терпение, не освещенное более надеждой.
Ясность внес один разговор. В Гранаде за ужином в отеле «Альгамбра» Ланзманн, рассердившись на метрдотеля, не разрешившего ему снять пиджак, резко высказался против военных и священников, правивших страной; тот рассмеялся: он тоже их не любил. Во время гражданской войны он работал в отеле Валенсии, где проживали Мальро и Эренбург. Поделившись некоторыми воспоминаниями, он добавил более жестким тоном: «Вы поощряли нашу борьбу, а потом бросили нас. И кто расплачивался? Мы. Миллион убитых. Всюду: на дорогах, на площадях – мертвые. Мы не станем начинать все заново, никогда, ни за что». Да, эти спокойные люди рисковали своей жизнью ради иного будущего; они были сыновьями, братьями тех, кто ее отдал. Англия и Франция виноваты в их смирении точно так же, как Германия и Италия. Надо дожидаться, пока другое поколение, не столь отягощенное воспоминаниями, вновь обретет надежду и возобновит борьбу.
Когда я вернулась в Париж, Мендес-Франс уже подписал соглашения с Вьетнамом и поехал в Тунис на переговоры с тунисскими правителями. Он заставил палату депутатов проголосовать против Европейского оборонительного
Сартр еще плохо себя чувствовал, когда в конце августа мы поехали с ним на машине. В первый вечер в Страсбуре у себя в номере он, сгорбившись, долго сидел на стуле, положив руки на колени и глядя в одну точку. А за ужином в ресторане заявил: «Литература – это дерьмо» – и в продолжение всего вечера выражал свое отвращение. Усталость сделала его мизерабилистом, писать стоило ему таких усилий, что он больше не находил в этом никакого смысла.
Но в Зальцбурге, в отеле, расположенном в старой части города и отражавшем всю ее прелесть, Сартр снова взялся за работу, он приходил в себя. Мы вновь посетили окрестные озера и горы и через неделю устремились в Вену. Там по контрактам, подписанным Нажелем без согласия Сартра, собирались ставить «Грязные руки». Об этом нам сообщило Движение сторонников мира, Сартр возражал и объяснился по этому поводу на пресс-конференции. А я наконец-то увидела в музее картины Брейгелей, Дунай и старинные кафе, о которых мне столько рассказывали. По вечерам мы садились за столик в средневековых погребках в самом сердце города или в кабачках предместий у подножия холмов, покрытых светлыми виноградниками.
Мне хотелось вновь увидеть Прагу. Сартр легко получил визы. Мысль преодолеть настоящий железный занавес возбуждала мое любопытство, причем речь шла не о метафоре: поросшая травой дорожка, которая привела нас на уединенный пограничный пост, упиралась в решетчатые ворота, грозно ощетинившиеся колючей проволокой, а на сторожевой вышке расхаживал взад-вперед часовой. Я посигналила, он не дрогнул. Я повторила сигнал. Из будки вышел солдат и через прутья решетки проверил наши паспорта. Он подал сигнал часовому, порывшись в карманах, тот бросил ему ключ. Он толкнул ворота, словно открывая портал в какой-то частный парк.
Дело было в воскресенье; никаких машин, но множество людей устраивали пикники на откосах, в лугах и под елями. Я вела машину мимо деревень, удивляясь тому, что сразу так легко приобщилась к народной демократии. В Праге Сартр по-немецки спросил у прохожего адрес отеля, который, как нам было известно, предназначался для иностранцев. Он позвонил поэту Незвалу который, казалось, обрадовался, когда Сартр попросил его не утруждать себя, дело в том, что у его жены начались роды. Заняв денег у портье, мы пошли по городу, с волнением узнавая все – проспекты, мост, памятники, кафе и рестораны, хотя все стало совсем другим. Неоновые вывески, аккуратные витрины, оживленная толпа и в кафе множество людей, не слишком отличавшихся от жителей Вены. Мы долго бродили по улицам, перебирая свои воспоминания.
На следующий день большой поэт Незвал, который так любил Париж, где в свое время часами просиживал в берете на террасе кафе «Бонапарт», показал нам «закоулки», церкви, еврейское кладбище, музей, старинные таверны; вместе с ним пришли друзья. Мы проходили мимо огромной статуи Сталина; предупреждая любые толки, молодая женщина сухо заметила: «Нам она совсем не нравится». На прощанье нас щедро одарили: книги по искусству, пластинки, кружева, хрусталь. И только одна тень, но зато какая! Во время посещения библиотеки ее администратор, оставшись ненадолго с нами наедине, неожиданно прошептал: «Сейчас здесь творятся страшные вещи».
На обратном пути мы без всяких осложнений прошли через обычную таможню. В Вене к нам присоединился Ланзманн. Никогда еще я такого не испытывала: ожидать дорогого человека в аэропорту. Пустота неба, его безмолвие берут за душу, и вдруг этот внезапный рокот, крохотная птица, которая, увеличиваясь, все приближается, делает разворот, удаляется, потом устремляется к вам. И вот мы в Италии. В Вероне, во Флоренции мы отдохнули от Центральной Европы.
Сартр сел в поезд в Милане, а я заглянула там к сестре. Во Францию мы с Ланзманном вернулись через Геную и побережье. Чешские подарки у меня частично украли во Флоренции, когда я на ночь оставила их в машине. Сохранились только книги и пластинки, к которым таможенники Ментоны принюхивались весьма недоброжелательно: это прибыло из Праги и потому вызывало подозрение. Я объясняла: работы по искусству, народные песни. «Докажите!» – ответили мне. Я показала фотографии, иллюстрировавшие одну из книг: «Вы же видите – это пейзажи». – «Пейзажей и здесь хватает», – заявил один из таможенников, широким жестом указав на побережье и море. Книги и пластинки были конфискованы.Начиная с 1 октября я со дня на день ожидала выхода «Мандаринов». После «Второго пола» я приобрела опыт: уже заранее пересуды не давали мне покоя. Я столько своего, личного вложила в эту книгу, что временами у меня щеки горели при мысли, что безразличные или враждебные мне люди станут вчитываться в нее.
По дороге из Ниццы в Париж мы с Ланзманном зашли около полуночи в отель в Гренобле; на столе в регистратуре лежал номер «Пари-Пресс», раскрыв его, я увидела статью Клебера Эдана, посвященную «Мандаринам». К моему величайшему удивлению – ибо мы по-разному смотрели на мир, – он хорошо отзывался о книге. Когда на следующий день я позвонила Сартру, он сказал мне, что в «Леттр франсез» появилась очень доброжелательная рецензия: неужели меня благосклонно воспримут со всех сторон? Так и случилось. Против ожиданий, именно буржуазные критики сочли, что мой роман имеет привлекательный налет антикоммунизма, тогда как коммунисты увидели в нем свидетельство симпатии к ним; что же касается некоммунистических левых, то ведь я пыталась говорить от их имени. Только некоторые социалисты и крайне правые обрушились на меня с яростью. За месяц было продано сорок тысяч экземпляров.
«Вам хотят присудить Гонкуровскую премию», – сказал мне Жан Ко. Меня это шокировало: я уже не в том возрасте. «Вы сделаете большую ошибку, если откажетесь», – убеждали меня все друзья. Если я получу премию, меня будет читать широкая публика. И я заработаю деньги. Большой нужды в них я не испытывала, так как пользовалась деньгами Сартра, но мне бы хотелось внести свой вклад в общую кассу. А кроме того, в моей комнате дождило все сильнее: Гонкуровская премия позволила бы мне купить квартиру. Хорошо: если мне предложат премию, я ее возьму.
Судя по тому, что просочилось из предварительных обсуждений, у меня, похоже, были значительные шансы получить премию. Не без волнения дожидалась я у радиоприемника вердикта, ибо меня поощряли в моих намерениях, отказаться от которых было бы досадно; в полдень я узнала, что получила премию. Мы отпраздновали это событие «по-семейному»: обедом у Мишель, где Сартр сделал мне соответствующий случаю подарок – только что вышедшую книгу Билли о Гонкурах, и ужином с Ольгой, Бостом, Сципионом, Роланом. Жюри и Гастона Галлимара я предупредила, что если выбор падет на меня, то я не появлюсь ни на площади Гайон, ни на улице Себастьян-Боттен. В тридцать пять лет при моем неведении мне казалось бы интересно выставить себя напоказ, но теперь, конечно, было бы неприятно. Я не отличаюсь ни излишней рисовкой, ни чрезмерным безразличием, чтобы с легким сердцем отдавать себя на съедение любопытным. Сидя на ступеньках лестницы, журналисты понапрасну осаждали дверь, за которой мяукал кот и на самом деле жили Босты. Через два или три дня фотографы, подстерегая меня, расположились в «Кафе-дез-Ами», а я выбралась через ветеринарную лечебницу, дверь которой выходила на другую улицу. Я дала лишь одно интервью – «Юманите диманш»: мне хотелось подчеркнуть, что мой роман не был враждебен коммунистам и не вызывал у них неприязни.
Этой премии я обязана огромным количеством писем. Существует большое число читателей, автоматически покупающих книги гонкуровских лауреатов, которым я никак не могла понравиться: они присылали мне письма гневные, удрученные, возмущенные, нравоучительные, оскорбительные. Люди, более или менее давно знавшие меня, поздравляли словно с неким повышением, что не могло не удивлять, но я радовалась, когда из глубины времен возникали вдруг призраки: ученики, товарищи по учебе, преподаватель английского из школы Дезир. Руан, Марсель, Сорбонна и даже мое детство: все прошлое внезапно воссоединялось. Писало мне и множество незнакомых людей – из Франции, Польши, Германии, Италии. Посольство Португалии выразило свое неудовольствие, зато студенты Лиссабона и Коимбры благодарили меня. Молодые мальгаши, тронутые тем, что я вспомнила о репрессиях 1947 го-да, прислали мне деревянную статуэтку. Я слишком глубоко верю в смерть, чтобы заботиться о том, что произойдет потом; но в те минуты, когда осуществилась мечта моей юности – заставить любить себя через книги, – ничто не могло испортить мне удовольствия.
Единственное, что меня раздосадовало, так это легенда, распространенная критиками, согласно которой я будто бы написала верную фактам хронику; мой вымысел становился тогда бесстыдством или даже доносительством. Как и сны, романы часто оказываются вещими, потому что в них обыгрываются возможности. Так, Камю и Сартр поссорились через два года после того, как я начала рассказывать о превратностях и распаде одной дружбы. Некоторые женщины узнали свою историю в той, что приключилась с Поль. Подобные совпадения упрочили доверие к моему вымыслу. Давали Камю или Сартр ложное свидетельство, приписанное мною в романе Анри? – спрашивали меня. Когда я занималась психоанализом? В каком-то смысле мне нравилось, что мое повествование оказалось настолько убедительным, но я сожалела, что мне приписали бестактность. Один второстепенный персонаж, Сезенак, дал повод для чрезвычайно неприятного недоразумения. Некоторыми чертами он походил на Франсиса Вентенона, о котором я уже упоминала, его насильственную и весьма странную смерть приписывали бывшему коллаборационисту; в «Мандаринах» Сезенак был ликвидирован аналогичным способом, но только своим товарищем, ибо я сделала из него двойного агента, виновного в выдаче евреев. Подруга Вентенона попросила меня о встрече: она думала, что я обладаю секретными сведениями о нем, и отождествляла воображаемого убийцу с одним из его друзей. При встрече мне так и не удалось разубедить ее. Боюсь, что моя книга породила множество других недоразумений, настолько люди упорствовали в своем стремлении принять ее за точное отражение реальности.
Когда в горах Ореса начался мятеж, я подумала, что по крайней мере в Северной Африке дни колониализма сочтены. Мендес-Франс отправил в Алжир подкрепление; вслед за ним от переговоров отказался Эдгар Фор; алжирская полиция подвергала пленных пыткам; армия торжественно клялась, что никогда не уйдет из Алжира; пужадистское течение [42] , возникшее за восемнадцать месяцев до этого, стремительно набирало силу. Однако только что начавшееся вооруженное восстание было необратимо, я в этом не сомневалась, во-первых, из-за предыдущего индокитайского, а во-вторых, из-за хода развития мира в целом. Бандунгская конференция подтвердила мою убежденность; она предвещала неминуемую деколонизацию всей планеты.
Я заметила, как изменился облик моей улицы. Североафриканцы в кожаных куртках очень аккуратного вида часто приходили в «Кафе-дез-Ами». Спиртное было запрещено; сквозь окна я видела посетителей, сидевших со стаканами молока. И никаких ночных потасовок. Такая дисциплина предписывалась активистами ФНО (Фронта национального освобождения), влияние которого на алжирский пролетариат, обосновавшийся во Франции, стало решающим. Влияние АНД (Алжирского национального движения) сильно ослабло. В Алжире оно представляло вредное инакомыслие, утверждали Франсис и Колетт Жансон в книге «Алжир вне закона». Французские левые в целом колебались между ФНО и АНД; впрочем, ни по какому вопросу их позиция не отличалась четкостью; они желали «либерального» решения конфликта: слово это могло иметь разный смысл. Соглашаясь с Жансоном, Сартр и «Тан модерн» требовали независимости для алжирского народа, полагая, что ее воплощает ФНО.
Нам показалось необходимым различить среди «левых» наших истинных союзников и наших противников. Команда «Тан модерн» решила выяснить смысл этого затасканного ярлыка, и Ланзманн взялся впрямую приступить к проблеме, написав статью о «человеке левых взглядов». Другие вели расследование, изучая частные случаи. А я подошла к вопросу с другой стороны, попытавшись определить идеи, которые исповедуют сегодня правые. Мне понравилось развенчивать мифы, созданные вокруг женщины; и в этом случае речь тоже шла о том, чтобы обнажить практические истины – защита привилегий самими привилегированными, – которые прячут свою непристойность за туманными системами и понятиями. Экономисты оттачивали для собственного пользования теории, более хитроумные, чем теории их отцов. Но чтобы оправдать свою борьбу, они уже не знали, на какую этику или какой идеал сослаться. Их мысль, пришла я к выводу, это контрпродуктивная мысль. Будущее доказало мою правоту. Устами Кеннеди, Франко, Салана и Мальро «свободный мир» уверяет, что нет иного смысла существования или другого правила, кроме одного: нанести поражение коммунизму, и потому не способен предложить ничего позитивного. Жалко смотреть на те отчаянные усилия, с какими правительство США ищет пропагандистские темы: оно не может скрыть от мира, что единственные ценности, защищаемые Америкой, это американские интересы.