Сила обстоятельств
Шрифт:
По возвращении мое решение написать о Китае утвердилось. Я знала и знаю, что очень сытые жители Запада не способны хотя бы на миг вылезти из своей скорлупы. И все-таки меня ошеломила их действительная или притворная неосведомленность. Немного сбитые с толку эволюцией СССР, антикоммунисты с ожесточением ополчились теперь против Китая. Они жалели китайцев, одинаково одетых во все синее, забывая сообщить, что раньше три четверти из них ходили голыми. Такая недобросовестность с их стороны подстегнула меня. К тому же я помнила обещание, данное себе в Хельсинки: разоблачив пропаганду Гонконга, я принесу пользу. Сложность задачи мне нравилась. Она требовала от меня значительных усилий. Чтобы пополнить свои познания, я ходила в библиотеки и учебные центры, изучая статьи, исследования, книги, отчеты, статистические данные, посвященные вчерашнему и сегодняшнему Китаю, не пренебрегая обвинениями противников. Расспрашивала китаистов, которые помогали мне. Сбор материалов отнимал много времени, и еще больше его требовалось, чтобы усвоить эти сведения и обобщить. Мне редко доводилось работать так напряженно, как в этом году. Случалось, я по четыре часа, не поднимая головы, сидела по утрам за столом у себя, а во второй половине дня – у Сартра. Он иногда беспокоился, видя, как кровь
Разумеется, когда «Великий поход» вышел, антикоммунисты набросились на меня, особенно в США, после того как книга была переведена там, поднялся крик. Какая наивность! – кричали американцы. Между тем через шесть лет специалисты, ни одного из которых нельзя заподозрить в пристрастии к коммунизму, подтвердили то, что я говорила. Китай единственная большая слаборазвитая страна, которая восторжествовала над голодом. Если сравнить ее с Индией, Бразилией и так далее, то эта победа покажется каким-то чудом.
Лично я извлекла из своего исследования огромную пользу. Сравнивая мою цивилизацию с другой, совершенно отличной, я обнаружила своеобразие черт, казавшихся мне до той поры общими; простые слова, такие как крестьянин, поле, деревня, город, семья, в Европе имели совсем иной смысл, чем в Китае. Представление о моем собственном окружении стало более точным. А в общем это путешествие смело мои прежние ориентиры. До тех пор, несмотря на прочитанные книги и поверхностное знакомство с Мексикой и Африкой, нормой я считала благополучие Европы и Америки, Третий мир лишь смутно маячил на горизонте. Китайские массы нарушили для меня равновесие планеты; Дальний Восток, Индия, Африка, их нищета стали истиной мира, а наш западный комфорт – узкой привилегией.
Сартр тоже много работал. Два года назад он выпустил третью часть работы «Коммунисты и мир», которую практически отказался заканчивать: обстоятельства, заставившие его взяться за это, ушли в прошлое, и его отношения с коммунистами с 1952 года изменились. Его читатели да и сам он обращены были к новым перспективам. Став сторонником диалектики, Сартр искал пути обосновать ее, отталкиваясь от экзистенциализма. С другой стороны, Гароди предложил ему сопоставить на каком-то определенном примере эффективность марксистского и экзистенциалистского методов; они остановили свой выбор на Флобере и его творчестве, каждый должен был дать ему свое толкование. Сартр написал длинное углубленное исследование, но по форме слишком небрежное, чтобы рассчитывать на его публикацию. Кроме того, он продолжал работать над собственной биографией, отыскивая в своем детстве причины, побудившие его взяться за перо. Наконец, на основе пьесы Миллера «Салемские колдуньи» он делал сценарий, который Руло собирался поставить на сцене.
К июню вышло из печати «Падение» Камю. Я сердилась на него за статьи, которые он писал для «Экспресс»; в 1945 году Камю был одним из первых, кто протестовал против положения алжирцев, а теперь «черноногий» одержал в нем верх над гуманистом. Тем не менее я была взволнована, когда узнала, до какой степени ему были тягостны некоторые нападки на «Бунтующего человека»; знала я и о том, какой мрачный период переживал он в своей личной жизни; его вера в себя пошатнулась, он мучительно все подвергал сомнению. Я с большим любопытством открыла его книгу и на первых страницах увидела его таким, каким узнала в 1943 году: это был его голос, его жесты, его обаяние, точный без напыщенности портрет, суровость которого едва уловимо смягчалась самими излишествами. Камю воплощал свое давнее намерение: заполнить пространство между истиной и своим образом. Обычно такой чопорный, он с волнующей непосредственностью выставлял себя напоказ. Но внезапно искренность его оборвалась; свои неудачи он прикрывал банальнейшими историями. Из кающегося он превращался в судью; свою исповедь он лишал всякой остроты, чересчур откровенно оправдывая свою горечь.
Однажды утром мы – Мишель, Сартр, Ланзманн и я – встретились у кафе «Куполь», собираясь отправиться в Грецию. С недоверчивой радостью смотрела я на стоявшие у тротуара чистенькие автомобили, которые через какие-нибудь десять дней, покрытые пылью, окажутся в Афинах.
После двух дней в Венеции мы направились в Белград, где встретились с югославскими интеллектуалами. Один из них, очень старый, с испуганным видом спросил нас об Арагоне: он только что вышел из тюрьмы, куда его привела приверженность сталинизму, и едва решался произносить имена своих французских товарищей. Мы обсуждали классические проблемы: социализм и литература, искусство и ангажированность. Однако у белградских писателей существовала одна, совершенно особая проблема: большинство из них испытало в свое время влияние сюрреализма, причем довольно сильное, они задавались вопросом, как соединить его с народной культурой. «Теперь, когда у нас осуществлен социализм, – заявил один романист, – каждый волен писать как ему вздумается». Остальные возражали. Ибо они не скрывали от нас, что страна переживает огромные трудности. Коллективизация провалилась, чтобы помешать ей, крестьяне готовы были пойти на убийство. Покидая Белград, мы были поражены бедностью его предместий, а потом, когда проезжали по разбитой грязной дороге, – опустошенностью деревень. Затем мы остановились в Скопье, балканском городе, унылом и грязном, населенном печальными мужчинами и женщинами в черных платках, надвинутых на лица. Там тоже писатели пребывали в раздумье: их смущал модный в столице сюрреализм.
В Греции мы сразу заметили, что на нас смотрят не слишком приветливо: всюду, где мы останавливались, надо было как можно скорее говорить, что мы французы. Годом раньше, в июле 1955-го, в Никосии рвались бомбы: Кипр требовал присоединения к Греции. Весь год покушения и репрессии заливали кровью Кипр. В июне террористов повесили. Англичанам была известна неприязнь греков, и во время всего путешествия мы не встретили ни одного из них.
Мы с Сартром немного устали от путешествий. Из всех стран нам больше всего нравилась Италия, из всех городов – Рим, там мы и остановились. Даже когда его камни обжигает огонь ferragosto [45] , когда асфальт плавится на опустевших улицах, где одиноко стоит бесполезный полицейский в белом шлеме, мы чувствовали себя в Риме прекрасно. Этот большой, переполненный, беспокойный город все еще напоминает основанное Ромулом селение. «Города надо бы строить в деревне, воздух там гораздо здоровее», – говорил один юморист; так вот в Риме я как в деревне. Ни заводов, ни дыма; там нигде не встретишь захолустья, зато на улицах и площадях нередко ощутишь строгость и тишину деревень. Древнее название народа, уничтожающее расслоение, подходит людям, которые по вечерам в квартале Трастевере или на площади Кампо-ди-Фьори, на границе со старым гетто, садятся за столики на террасах торговцев вином с графинами фраскати; играют ребятишки, самые маленькие, умиротворенные прохладой улицы, спят на коленях своих матерей, голоса неудержимо рвутся ввысь, где царит зыбкая радость. Слышится треск мотороллеров, но и стрекот сверчков тоже. У меня, конечно, пристрастие к плотно населенным городам, обступающим вас со всех сторон, где даже деревья кажутся человеческим творением, но до чего приятно, не покидая сутолоку мира, вдыхать чистый воздух под незапятнанным небом, меж стен, хранящих цвет изначальной земли! Рим предоставляет еще более редкую возможность: там вкушаешь нынешнее кипение и вместе с тем спокойствие веков. Есть множество способов умереть: рассыпаться в прах, как Византия, превратиться в мумию, подобно Венеции, или серединка на половинку – музейные экспонаты среди пепла. Рим существует, его прошлое живо: люди обитают в театре Марцелла, площадь Навона – это стадион, Форум – сад; между могилами и соснами Аппиева дорога еще ведет в Помпеи. Поэтому открытиям нет конца: в свежем веянии каждой минуты проявляется что-то новое, неизменно дивное для меня. Классический и барочный, спокойно экстравагантный, Рим соединяет нежность и строгость; никакого жеманства, никакой истомы, но и никакой сухости или жесткости. А какая непринужденность! Площади неправильной формы, дома построены вкось. Романские колокольни соседствуют с колоколенками в форме свадебного торта, из таких-то вот капризов рождается гармония; мягко выгнутые, осторожно расширяющиеся, самые величественные эспланады избегают торжественности. Линии строений – тут карниз, там выступ стены – изгибаются и кружат, ломая неподвижность, но не нарушая равновесия. Порой обнаруживается строгая симметрия рисунка, однако его суровость сглаживается мягкостью линий, покрытых патиной прокаленных охровой и рыжей красок. Свет заставляет дрожать монашескую бледность travertino [46] . Трава пробивается сквозь мраморные пальцы. Рим. Искусство и правда жизни смешиваются. Взгляд привлекает белая плоская гравюра XVIII столетия, она вдруг оживает – это церковь, лестница, обелиск; всюду я вижу театральные декорации, которые чудесным образом обманывают мои глаза, а потом оказывается, что они не лгут: балюстрады и раковины, террасы и колонны – настоящие. Однажды вечером в сложном переплетении уличных перспектив мы увидели, словно внутри сувенирной авторучки, подобие улицы, где шагали крохотные подобия людей, а это была улица и люди совсем рядом с нами. Рим. На каждом повороте, на каждом перекрестке, на каждом шагу меня привлекает какая-нибудь деталь: на чем остановиться, что выбрать? Средь зелени в глубине какого-то двора – темные часы с маятником, острым и угрожающим, словно рассказ Эдгара По; возле Корсо – каменный бочонок, куда приходят пить влюбленные; трогательные дельфины, которые на площади Пантеона теснятся возле тритонов с надутыми водой щеками; и все эти домики с собственным двором и садом, воздвигнутые на крыше больших домов. Рим, его ракушки и завитки, его раковины и водоемы: по вечерам свет превращает воду фонтанов в бриллиантовые украшения, а камень становится текучим в струях яшмовых отблесков. На бархате ночного неба крыши цвета закатного солнца выкраивают бордюры из звезд. Капитолий дышит ароматом сосен и кипарисов, который порождает у меня желание стать бессмертной. Рим, место, где то, что действительно следует называть красотой, является самой повседневной вещью.
По утрам мы пили кофе на площади Пантеона среди перекупщиков в фетровых шляпах, обсуждавших дела, как на ярмарке; маленькие контрабандисты стерегли запасы американских сигарет, спрятанных ими под крыльями автомобилей перед отелем «Сенато». Мы долго обсуждали газеты, потом возвращались работать. Около двух часов мы шли прогуляться по семи холмам и в окрестностях. В этом году вторая половина дня выдалась для меня тяжелой. Моя комната в отеле на площади Монтечиторио выходила во дворик, где работали каменщики в традиционных шапочках из газетной бумаги; леса загораживали мое окно; я трудилась не покладая рук, чтобы закончить книгу о Китае, и временами буквально задыхалась.
Вечером жара спадала, мы ужинали то тут, то там, часто на площади Навона или на площади Святого Игнация, обсуждая место, где выпьем по стаканчику. Мы любили пьяцца дель Пополо, но в «Розетти» – это римская «Флора» – встречались журналисты, требовавшие интервью, и было много назойливых людей. Иногда мы садились в маленьком баре у подножия Капитолия, и мне казалось, что с середины площади, освещенной как для бала, бронзовый воин вот-вот пустит в галоп свою лошадь и спустится по ступеням лестницы. Нашим любимым местом была и остается площадь Святого Евстахия напротив церкви, где дремлет голова оленя. Допоздна сюда одна за другой приезжают машины, скромные и роскошные; семьи, пары, группы приходят выпить у стойки чашку кофе, слывущего лучшим в Риме. Женщины зачастую остаются в машине, предоставляя мужчинам беседовать и смеяться между собой. Там и во многих других местах, где можно было наблюдать жизнь римских полуночников, мы подолгу пили и беседовали. Меньше, чем прежде, доверяя будущему, более строгий к прошлому, Сартр иногда мрачнел, сожалея – как когда-то Камю, но только в другом смысле, – что писатель не в силах отразить правду. Обычно представляют истины – это лучше, чем ничего, – но разрозненные, выпотрошенные, изуродованные множеством запретов. В наших разговорах мы как раз старались докопаться до самой сути во всех ее проявлениях, безоглядно предаваясь удовольствию спора, крайностям, кощунству. Это было выяснение сущности и вместе с тем разрядка, игра и очищение.
Время от времени мы встречались с Карло Леви, Альберто Моравиа, художником коммунистом Ренато Гуттузо, Марио Аликата. Одно из притягательных достоинств Рима в том, что с момента нашего первого послевоенного путешествия в 1946 году единство левых сил здесь не нарушалось. И Сартр находил в Италии то, что пытался осуществить во Франции. Почти все интеллектуалы имели много общего с коммунистами, а те хранили верность своим гуманистическим традициям. Союз с коммунистами, столь суровый во Франции, в Италии находил выражение в откровенных теплых беседах. Сартр с большой симпатией относился к царившей здесь дружеской обстановке. К тому же в этой стране не свирепствовал антикоммунизм, и ей повезло: у нее не было больше колоний. Люди, которые встречались на улице, не были такими, как у нас, как мы, – соучастниками убийств и пыток.