Сильнее смерти
Шрифт:
Конечно, от настоящей боли это не спасало. Когда тебе начинают пилить кость или раздражать нерв, да что там, просто пропускают ток через приложенный электрод – уже невозможно дистанцироваться от больного места, потому что болит всё тело, болит сам мозг, сама душа, горит буквально всё, что только составляет личность. Тогда уже деваться некуда. Тогда сам превращаешься в боль. Но к мелким досадным неприятностям он привык.
Линн уселся рядом с ним. Положил руку на его левое предплечье поверх бинта. Просто положил. Но Кельм напрягся. Сломанную кость зафиксировали не гипсом, простой повязкой. Достаточно слегка нажать на бинт. Совсем чуть-чуть…
Линн
– Зачем вы это делаете? – спросил Кельм. Голос начинал восстанавливаться. Выходил уже не тихий шёпот, а охриплость, как при сильном ларингите. Иногда почему-то голос срывался, как в подростковом возрасте, в петушиные нотки. Как будто Кельм снова проходил мутацию.
– Что делаем? – уточнил Линн.
– Всё… это… зачем? Если я соглашусь… я всё равно после этого… не смогу работать. Зачем вам… такое?
– Сможешь, – уверенно сказал Линн, – мы не предпринимаем необратимых шагов. Не калечим. Ни физически, ни психически. Или делаем это минимально.
– Вы же ничего от меня не добьётесь… если не добились до сих пор… вы не понимаете?
– Ты всё ещё так уверен в себе, дейтрин? Ты считаешь, что вытерпел достаточно много и что мы вот-вот сдадимся? Зря. Работа с тобой, серьёзная работа, только начинается.
Линн надавил на бинт. Лицо Кельма исказилось, он захрипел, из глаз обильно побежали слёзы. Сквозь назойливый шум и зудение в ушах доносился голос психолога.
– Мне достаточно шевельнуть пальцем, чтобы ты начал корчиться от боли. Постепенно ты усвоишь этот урок. Ты уже научился очень многому. Ты стал другим. Гораздо мягче, податливее. Ты охотнее разговариваешь. Оправдываешься. Отвечаешь на вопросы. Это неизбежно, и так будет.
Кельм закрыл глаза. Боль постепенно отпускала, пройдя самый пик.
– Мы приучим тебя к тому, что ты пассивен и слаб. Ты во всём зависишь от меня, Кельмин. Во всём. Хуже, чем грудной младенец – от матери. Ты не можешь двинуться, потому что любое движение вызывает боль. Мы кормим тебя, поим – а можем перестать это делать. Тебе подтирают зад и убирают за тобой дерьмо. В любую минуту я могу изменить твоё положение так, как посчитаю нужным. Ты должен понять, что никакой независимости у тебя давно нет. Ты полностью зависишь от меня. От нас. В этом состоянии мы будем держать тебя столько, сколько понадобится…
– Я не завишу от тебя, – Кельм открыл глаза. Сжал зубы, приготовившись к наказанию за эти слова. Но боли не последовало. Линн рассмеялся.
– Вот как? И где же у нас смелый и независимый дейтрин? Где сохраняется твоё мужество? Кельмин, у нас есть записи всех бесед. И операций тоже. Ты хочешь послушать себя?
– Нет, – буркнул он. Кельм и так хорошо помнил это состояние, почти постоянное – когда он умолял, просил, рыдал, унижался как только мог, чтобы заработать минуту, полминуты передышки. Он много раз говорил, что согласен на всё – просто поняв, что в этом случае его на какое-то время оставляют в покое. Но потом всё начиналось заново, потому что согласен он, конечно, не был.
Кельм помнил, каково ему было… и куда-то действительно исчезало всё его мужество, и вообще он сам исчезал как личность, растворялся в боли, оставалась только дрожащая жалкая тварь, готовая на всё, лишь бы боль на несколько секунд прекратилась.
– Пора признать реальность, Кельм. Героев не бывает. Героев не существует вообще. Нельзя терпеть до бесконечности.
Может, и существуют, вяло подумал Кельм, но это не про меня. Я точно не герой. Они бы вели себя иначе.
– Ради чего ты мучаешь себя,
– Богу, – хрипло ответил Кельм. Линн удивлённо посмотрел на него.
– Вот смотрю я на тебя… И вот такой человек, как ты, уверяет, что служит Богу… чего-то я, видимо, не понимаю…
Кельм молчал, ощущая глубокое унижение. Действительно – зачем он это сказал? Нужны Богу такие служители… омерзительные. Жалкие. Боящиеся даже прикосновения к ранам. Ни о чём другом не думающие, кроме своей боли. Христос на кресте прощал врагов – а он, Кельм, хоть раз подумал о ком-то, кроме самого себя (и Лени, да – но Лени просто часть его боли)?
– Боюсь, Кельмин, у тебя развилась неадекватная самооценка. Придётся её исправить…
Кельм напрягся. Но ничего страшного не произошло. Кресло поехало вверх, так что теперь он сидел почти прямо. Линн развернул кресло. И Кельм увидел себя – в большом настенном зеркале.
Шок был настолько сильным, что он вздрогнул, невзирая на боль. Он даже сначала не понял, что именно видит.
Перед ним было скрюченное в медицинском кресле иссохшее уродливое существо. Похожее на столетнего старика. Почти лысая голова – ему сбрили волосы, это он помнил – казалась уродливо большой, как у гидроцефала. Висела сморщенная кожа, под ней болтались длинные тяжи высохших мышц. Щёки ввалились, водянисто-серые глаза, окружённые жёлто-чёрными кругами, казались огромными и выпученными, нос напоминал орлиный клюв. Во рту не хватало зубов. Существо было голым, и внизу живота отвратительно выделялся несоразмерно большой, красный и распухший член, слева только прикрытый повязкой – там тоже что-то резали. Рёбра торчали наружу. Торчали все кости, резко выделялись суставы, обтянутые пергаментной сухой кожей, круглые коленки на тонких бёдрах и голенях. По всему телу были наклеены белые толстые нашлёпки, клеевые повязки, кое-где кожа покрыта разводами высохшей крови.
Медленно, очень медленно Кельм начинал осознавать, что видит себя самого.
– Ну что? – поинтересовался Линн. – Похоже на мужественного гэйна, который служит Богу и готов перенести любые испытания?
Кельм не отвечал. По иссохшей щеке медленно катилась слеза.
Впервые за долгое время он не заснул, оставленный в одиночестве. Шок от виденного был таким сильным, что Кельм не мог спать.
Оказывается, это было для него очень важно. Он привык быть красивым. На какой чепухе иной раз построена наша уверенность в себе… Его всегда любили девчонки. С этим просто не было проблем. В него влюблялись. Писали записочки. Уже с несколькими ему случалось целоваться, хотя до помолвки ещё и не доходило – он ждал, искал необыкновенную, не такую, как все, только ему предназначенную. Он привык нравиться, привык, что его общество приятно любой из девчонок, по крайней мере поначалу – иногда они почему-то на него обижались потом.
Он всегда тщательно следил за собой. Это было внутренней потребностью, а не выработанной в квенсене привычкой. Ему были неприятны расхлябанные, не следящие за собой, неаккуратные люди, сам он не был таким ни в коей мере. Он любил дома скинуть майку и чуть-чуть постоять перед зеркалом, поиграть отлично развитыми крепкими мышцами торса под смугловатой чистой кожей. Мельком глянуть в зеркало, провести расчёской по волосам, аккуратно подстриженным, полюбоваться собственным лицом, идеально правильным, узким, но мужественным, с крепкой челюстью, с блестящим цепким взглядом. Тщательно выбритым и ухоженным лицом. Это поднимало настроение.