Силоам
Шрифт:
Вдруг он, напрягшись, посмотрел ему прямо в лицо:
— Ты знаешь, что Бонапарт совершил в нашем возрасте?
На этот раз Симон расхохотался.
— Ты устал, старик. Я чувствую, тебе надо встряхнуться. Пошли, проводи меня. Я возвращаюсь пешком; легкие проветриваются — да и мозги тоже, — добавил он, глядя на друга:
— Тогда хоть пойдем через Люксембургский сад, — сказал Шартье. — Пойдем немного подышим весной!..
В словах Шартье всегда была смесь искренности и насмешки. Был ли он серьезен? Подышать весной! По сути, ею сейчас дышали практически только в «Одах» Горация, который был в программе этого года. Хотя то была спорная весна, немного запылившаяся, весна библиотечная, если хотите, нашпигованная комментариями. И все же каким удовольствием было открывать в поэзии двухтысячелетней давности эти свежие и воздушные строчки, которые свидетельствовали о том, как глубоко проникает в сердце человека волнение, неизбежно вызываемое обновлением. Jam ver erat!.. [4] Да, три этих коротких слова были чудесны. Но все же оставалось сомнение: не было ли это «литературой»? Не было ли это,
4
Уже была весна (лат.).
В конце этого жаркого дня Люксембургский сад был еще во власти всех его завсегдатаев и едва начинал отпускать от себя какую-нибудь парочку, одинокого старика, коляску, из которой торчало розовое белье и пухлые ручонки. Целые участки сада были предоставлены растительным силам, летаргическому отдыху, долгому сну, крикам и жажде новорожденных. Но у двух друзей, поспешно шедших по аллеям, будто получая запретное удовольствие, дрожь листвы в золотых лучах солнца вызывала вкус к жизни, которого они не знали за собой. Розовые шипы расцветали вдоль балюстрад, у основания которых также цвели, в веселом беспорядке, клумбы младенцев под любящим взглядом молодых улыбающихся женщин. Симон подошел к одному из красивых кустарников с причудливо запутанными ветвями, с диковинными формами, вдохнул аромат только что распустившихся лепестков и предоставил взгляду блуждать по этим нежным цветам, ветвям, усеянным шипами, обнимающим небо грубоватыми, но страстными движениями. Он почувствовал замешательство. Тревожащие черты Эльстера стерлись в его памяти, он забыл комплименты Лареско. Странно, ему вдруг показалось, что он мог бы все забыть. Достаточно на мгновение окунуть лицо в свежесть этих безыскусных ветвей, и тотчас попадешь в неведомые сферы бытия… Симон вдруг испытал острое ощущение всего того, чего не хватало в его жизни… Он отвел глаза от грозди цветов и принялся созерцать обширные поверхности газона, простиравшиеся от Обсерватории в спокойной и немного грустной перспективе. Шартье проследил за взглядом друга, но они оба молчали и пошли рядом дальше, не заговорив. Впрочем, у Симона возникло впечатление, будто что-то изменилось. Они обогнули бассейн и направились к выходу на улицу Флерюс. Оба робели от собственного молчания.
— Странную жизнь мы ведем, по большому счету, — решился Шартье, когда они подходили к решетке. — Ты читал у Толстого…
Но Симон уже взял себя в руки; он грубо перебил его:
— Нет, мой дорогой, нет, я не читаю Толстого… Толстого, — уточнил он, — нет в экзаменационной программе.
Шартье пожал плечами. Но он был задет за живое.
— Ты говоришь, как Эльстер, — сказал он злобно.
Худшего оскорбления он не знал.
— Нет, — сказал Симон с горечью. — Ты ошибаешься; я говорю, как г-н Деламбр, мой отец… В моей семье, — подчеркнул он (теперь он не о Толстом думал), — в моей семье никто никогда не терял времени.
Шартье издал мрачный смешок.
— Терять время!.. Часто именно когда теряешь время, ты…
— Что? — спросил раздраженно Симон.
Шартье взглянул на него жестко.
— Ничего, — сказал он. — Жизнь тебя научит.
И они расстались у ворот сада.
Дважды в неделю они собирались вчетвером или впятером у Минюсса, жившего на восьмом этаже на маленькой улочке по соседству с набережной Сен-Мишель. У Минюсса делались сообща «объяснения текста». Каждый заранее готовил свой кусок, объяснение продвигалось быстро, и за короткое время удавалось многое сделать. Большие виды Древней Греции, прикрепленные к стене, расширяли своими горизонтами маленькую, немного темную комнатку, слегка придавленную низким потолком, пересеченным посередине толстым брусом Архитравы, карнизы, капители строгой красоты вырисовывались на фоне суровых холмов или нагого морского пейзажа. Наконец, голова эфеба Поликлета, занимавшая большое место над полками с книгами, улыбалась молодым труженикам, собравшимся под ее слегка скользящим взглядом, спокойной и пустой улыбкой, лишенной человеческих страстей.
В комментарии Минюсса, относились ли они к литературе или грамматике, всегда просачивалось немного энтузиазма, питавшего его жизнь. Опираясь на свое марсельское происхождение — он говорил «фокейское» [5] — и воспоминания о круизе, некогда совершенном им по Средиземному морю, Минюсс порой злоупотреблял этим своим опытом при толковании авторов. Шартье был склонен одобрить его, если бы не слегка жесткая сдержанность на лицах Симона Деламбра и Брюкерса. Последний был не из тех, кто принимает слова за чистую монету; его советы подчеркивали малейшие недостатки. Он жестко указывал Минюссу на опасность его лирических приемов. «Экзаменационный зал не священная роща, — говорил он своему другу, — твои заклинания вряд ли обратят тигров из комиссии в овечек, имей в виду!..» Что до Бенара, отец которого руководил кафедрой на факультете восточных языков, то он старался искупить свое происхождение всяческим мальчишеством.
5
Фокея — древнее название Марселя.
Так они работали два-три часа подряд, без перерыва. Эта работа была абсолютно неподвластна грезам, изменению погоды, влиянию неба. Ничто из внешнего мира не проникало в тесноватую комнату, где между железной кроватью и окном, усевшись в кружок, локоть к локтю, молодые люди вгрызались в греческий.
Объяснения Брюкерса были ясными, сухими, лишенными кокетства и прикрас. Его звание студента Нормальной школы [6] обеспечивало ему некоторое превосходство над его товарищами, и он в отношениях с ними держал дистанцию. Ни Симон, ни кто-либо другой никогда не имел с ним длительной беседы по какому бы то ни было вопросу. Но в нем чувствовалась сила, идущая прямо к цели, и прекрасная способность подчиняться правилам игры, никогда не предаваясь фантазии. Эта сила характера всегда удивляла серую массу, составляющую лицейские классы. Если ему ставили в упрек напряженное выражение лица, он отвечал: «Когда мышцы расслаблены, бывает, что и ум расслабляется тоже». Сам воздух, которым дышали рядом с таким человеком, не допускал поблажки, даже сомнения. Брюкерс внушал тем более искренное доверие, что сам никогда ни от кого такового не требовал. Его большие карие глаза в упор глядели на людей с настойчивостью, не дозволявшей ни отступления, ни уловок. Он умел навязать свое мнение одним взглядом. Его лицо не привыкло улыбаться, но два-три раза в день забавность жизни вызывала у него серьезный, принужденный смех, от которого дрожали все его мускулы. Этот смех также внушал доверие. Симон был рад, придя в этот день к Минюссу, услышать его от самой двери.
6
Нормальная школа — Высшая педагогическая школа во Франции.
Они все были там, собравшись вокруг небольшого стола, зажатые между кроватью и шкафом, под наблюдением Брюкерса, бывшего как бы председателем этого собрания. Гребан со старанием хорошего ученика придирался к первым абзацам «Федра». Минюсс изнывал в углу, читал губами одновременно с ним и прилагал нечеловеческие усилия, чтобы не дать вырваться своему неистовству. Гребан останавливался, читал конспект невыразительным голосом, натыкался на слова, которые, согласно мнению комментаторов, он считал сомнительными, или, напротив, легко отметал трудности, подобные тем, которые Лареско обычно называл «мнимыми проблемами». Как и Минюсс, Шартье сдерживался с трудом. Он раздраженно следовал тщательно выверенными шажками, под руководством Гребана, за утренней прогулкой Сократа вдоль Илисса; но вместо того, чтобы насладиться прекрасным днем в афинском пригороде, Гребан спотыкался о мельчайшие препятствия, погружался в исторические, топографические, грамматические подробности без числа и края. В каком направлении тек Илисс? Почему Федр был бос? Сколько лет было ему в то время? В каком районе города он встречался с Сократом? Через какую дверь они вышли, чтобы спуститься к реке? Гуляли ли они по левому или по правому берегу? Нет ли какого брода, который они пересекают, чтобы перейти с одного берега на другой? И пересекают ли они его вообще? Томпсон утверждает это, но, по правде говоря, ничто не вынуждает нас прислушиваться к Томпсону. Гребан тщетно искал ответа на этот вопрос у Гейндорфа, Фольграфа и Готфрида Германна. Может быть, ему следовало узнать, что об этом думают Винкельманн, Краум и Фален? Гребан исчерпал свой список имен собственных; он почти извинялся, что не смог найти больше. Наконец, брод пересечен; но увы, едва он продолжил прогулку, как наткнулся на подозрительное выражение, в котором, с великолепным инстинктом, выработанным за чтением древних и современных схоластов, он почуял вставку! Но является ли вставкой это выражение? Может быть, оно всего лишь переставлено? Фольграф удаляет его, Гейндорф переставляет, Бергк сохраняет, Герниас молчит, как и Братушек… Братушек! Услышав это слащавое имя, Минюсс принялся шумно чихать, в то время как Шартье сдерживал бешеный смех. Гребан на мгновение поднял несчастные глаза над стопкой записей и подождал тишины, чтобы продолжить объяснение. Немного дальше речь шла о мифологическом эпизоде, о котором Федр долго расспрашивал Сократа: дело было в похищении Бореем нимфы Орифии, игравшей на берегу с Фармакеей, своей подругой. Здесь Гребан снова любезно задержался и вывалил целый воз этимологий, генеалогий, распространяясь о семье Орифии и семье Фармакеи, сообщая подробности об их культе, потом о некоем святилище в Агре, или Аграйе, или Агротере, о котором говорил Сократ, а Гребан, по его утверждению, нашел точные указания у Стюарта и Реветта, которые… Но несчастный не смог продолжать: зазвонил будильник, оборвав его объяснения.
— Полчаса на объяснение истекло, — объявил Брюкерс.
— Но я не закончил, — простонал Гребан.
Тогда вокруг него начался настоящий базар.
— Как? У тебя было полчаса, — воскликнул Шартье, — полчаса, чтобы пройти за двумя твоими собеседниками до самого их платана, а ты добрался только до нимфы Орифии!
— Он пал к ногам нимфы, — сказал Бенар.
— Серьезно, — оборвал Минюсс, — ты что, думаешь нас заинтересовать спорами комментаторов со всего мира, страшными историями об интерполяторах и копиистах? Прямо игра в прятки. Ты же Платона объясняешь, черт возьми! А кроме меня никто этого не заметил!
Эта фраза вызвала волну негодования против Минюсса, в то время как Гребан, немного озадаченный, собирал свои бумажки, настраивая на товарищей близорукие глаза, скрытые за двойными стеклами.
— Под этим объяснением могла бы стоять подпись Эльстера, — вставил Бенар.
— Эта подпись дорогого стоит, — проревел Брюкерс. — У твоего объяснения, Гребан, был только один недостаток: изобилие. Но твои сведения основательны и полны. Это очень хорошая работа. К тому же было бы лучше, если б каждый говорил по очереди, — властно добавил он, услышав ропот.
— А Деламбр что молчит! — крикнул неисправимый Минюсс.
— Должен признаться, — сказал Симон, не обращая внимания на свирепый взгляд Брюкерса, — что, если бы не прозвонил будильник, наш друг утонул бы в струйке Илисса!..
— Почему ты вместо этого не говорил о платанах! — вступил Минюсс. — И о солнце, сиявшем в тот день! Да видел ли ты платаны, о Гребан? Видел ли ты их своими глазами?
— И нимф! — сказал Шартье.
— Ты к тому же не сообщил нам мнения современной науки относительно похищения Фармакеи, а, проказник!