Силоам
Шрифт:
Симон, заказав книги накануне, смог сразу же получить их и принялся за работу. Ему нравилось быть среди этого народа, мужчин и женщин, приехавших со всех уголков света, которые, может быть, никогда больше не встретятся. Впрочем, мужчины и женщины, казалось, составляли здесь одно единое сознание, один пол. Молодой человек мог сидеть так часами, не испытывая необходимости переменить место. Он работал здесь, как у себя дома, лучше, чем дома, так как, не будучи знакомым со своими соседями, он чувствовал поддержку, воодушевление от их работы, от соседства их движущейся мысли. Если он поднимал голову, перед ним представала впечатляющая картина из поднимавшихся вверх рядов книг, полностью закрывавших перегородки в зале, делившихся на несколько этажей, где сновали служащие по узким лесенкам. Иногда чрезвычайно далекий солнечный луч, который, казалось, пересек несколько атмосферных слоев и состарился по дороге, вдруг высвечивал наверху уголок этого фантастического мира, как склон горы, освещенный в конце пасмурного дня, в просвете между двумя тучами.
Время от времени звонки и бой часов
Библиотека закрывалась в шесть часов. С половины шестого день начал приобретать для Симона интерес, приятным образом окрашивающий несколько серые воспоминания, связанные с его текстом Гесиода: он знал, что через полчаса Элен Парни будет его ждать на одной из скамеек скверика Лувуа, под самыми стенами дома Ришелье, неподалеку от окон покойной г-жи де Ламбер.
Девушка была там в назначенный час; она устремилась к нему мягким шагом, в костюмчике, стеснявшим ходьбу, а он услышал, как железная дверца захлопнулась за ней с жестким клацанием.
— Изменник, изменник! — сказала она, беря его за руку. — Сколько времени мы не виделись?
— Я сделал невозможное, Элен, уверяю вас…
Она стояла перед ним, и, чтобы оборвать ее упреки, он приник к ее губам и отпустил их только через некоторое время, со вздохом.
— Что случилось? Что с вами?
— Ничего… Все… Мне не следовало встречаться с вами в это время.
— А почему?
— Вы сами знаете. Это… Мне нужно работать… Это несерьезно.
Он никогда не задумывался, любил ли он Элен. Он знал, что она ведет довольно вольную жизнь, но ни в малейшей мере не ревновал и находил в ней от этого лишь больше свежести. И потом, разве он не отказался от нее несколько месяцев назад? Так что же? Надо же было оставить ей право жить, ведь он-то принадлежал Сорбонне… Только он не мог прикоснуться к ее руке, не очутившись тут же во власти тысячи дурманящих воспоминаний, а касаясь ее губ, после каждого поцелуя он видел набухшие холмы Иль-де-Франс, куда он так часто возил ее в прошлом году. Теперь он вновь видел все это, идя вместе с ней, не зная точно, куда он ее ведет, по жалкому лабиринту улиц, полных спешки и толкотни. Сколько раз садился он на поезд, чтобы поехать к ней на одну из пригородных станций, куда не ездят парижане — Мери-сюр-Уаз, Эрблэ, Кормей-ан-Паризи!.. Несколько раз они отправлялись полдничать в Мери, где у Элен были кузены, принимавшие ее в каникулы и на выходные. Вокзальчики с чарующими названиями обволакивались весной невероятной роскошью белых и розовых цветов. Капризные поезда, на три четверти пустые, почти всегда высаживали на удивленные перроны забытых местечек, где им вздумалось остановиться, только двух путешественников, бывших в восторге от своего одиночества и праздничного вида пригожих деревушек, который те принимали будто специально для них. В полях, на дорогах встречались лишь вишни в цвету, ведущие от луга к лугу веселый хоровод. Во всех старых стенах, в убежищах между камней, притаились семейки цветов. Молодые люди были здесь далеко от Парижа, и Симону радостно было видеть, в двадцати километрах от бульваров, белые дороги, мирно струящиеся по склонам холма, увенчанного рощами, уходящие вдаль пенящиеся леса, деревни, приютившиеся на краю полей, с такой тихой, развалившейся, замшелой церковью; истовые и чистые очертания взметнувшейся к небу ее колокольни издалека были видны с полей, чутких ко всем оттенкам дня.
Так они бродили часами, иногда целый день, следуя по неожиданным маршрутам, совершая изнурительные марши, разбитые на короткие переходы. Они ужинали, когда им попадался ресторанчик, садились на поезд, когда проходили мимо вокзала. Вечер застигал их бродящими по затерянным тропинкам меж полей, где овес оплетал их ступни, хлестал по ногам. Это были жаркие и душистые вечера, нега которых проникала в самую потайную, самую восприимчивую часть их существа, отшелушивая на несколько часов все, что не было ими, все, что было лишь их разумом — очищая их от всего наносного и оставляя обнаженными перед ставшим явью миром. Слишком краткие часы! Может быть, чудо, смутно ожидаемое Симоном, таилось где-то здесь. Но то были лишь передышки между рабочими днями, после которых вновь начиналась жизнь. День заканчивался чаще всего на диване на улице Эстрапад, с которого, за квадратиками окна, выходящего на таинственный сад, Симон, в объятиях Элен, безмолвной, как и он, смотрел, как густеет вечер. В такие вечера Симон возвращался к отцу за полночь, пьяный от усталости, с болящими от поцелуев губами… Он клялся себе больше не встречаться с Элен: ее недостатки вдруг становились ясно ему видны. Он принимался ненавидеть это ветреное, противоречивое, требовательное существо, влюбленное лишь в свою свободу. «Один Жид [2] в голове, — говорил он иногда, когда они ссорились, — плод „Радостей земных“, вот ты кто!» Но все это было в прошлом — воспоминания годичной давности. Весь нынешний год Симон делал невозможное: ему не в чем было себя упрекнуть, нет, не в чем; его поведение было четким, его дух — свободным и независимым. Сорбонна поглощала его целиком. Именно в этом его в данный момент упрекала Элен, чей громкий голос раздавался посреди гневных клаксонов такси, в водовороте автобусов, наполнявших площадь Биржи жестким скрежетом металла.
2
Жид, Андре (1869–1951). Французский писатель. В своем романе «Радости земные» (в другом переводе — «Яства земные», 1895 г), оказавшем большое влияние на молодежь, призывал к отказу от общепринятой системы воспитания и моральных догм, воспевал «пламень» и опьянение от свободы чувств.
— Один раз, один раз, один раз вы придете, обещайте, Симон.
— Это невозможно, Элен, я же сказал вам. Один раз к вам приду — и вся моя уравновешенность испарится. Прошу вас, поймите. Мне нужно быть осторожным! Мне это довольно трудно, — сказал он, обволакивая ее взглядом. — Очень трудно. Но в этом моя заслуга!
— Ну конечно, — сказала она, — конечно, это ваша заслуга! Да, вы герой! Но вы выкроите часок для меня?
Она становилась настойчивей, цеплялась за его руку, и он чувствовал давление ее упрямых пальцев.
— Каким образом? — вздохнул он, слабея. — Не могу же я сейчас поехать за город.
— За город — конечно! — сказала она, повисая на его руке. — Но на улицу Эстрапад, ко мне…
— Ну уж это нет! — воскликнул он. И мысленно твердо повторил себе: нет, не надо. — Мне нужно делать доклад у Лареско, — добавил он.
— Ну что ж, тогда вы встретитесь со мной в этом квартале; в этом вы не можете мне отказать. Это не отнимет у вас времени: я провожу вас до метро, и все.
— С заходом в бар Биржи? — спросил он улыбаясь.
— Ну так когда?
— Вы мне вздохнуть не даете! Это невыносимо! — воскликнул он с внезапной веселостью. — Хорошо, в четверг.
— Договорились, — сказала она, смеясь в свою очередь.
Они расстались у метро Ришелье, поцеловавшись напоследок. Но, спустившись в метро, Симон поспешил забыть о ней и бросил все силы на обдумывание битв богов, описанных старым поэтом Гесиодом.
День знаменитой лекции у Лареско настал очень быстро. Разум Симона был совершенно отрезвлен, и его голова в это утро была абсолютно ясной. Он немногословно изложил суть вопроса, педантично разобрал проблемы, относящиеся к теме и раскрываемые в тексте, наконец, дал комментарий к этому тексту, из которого настолько тщательно был вытравлен всякий след полета фантазии или отпечаток личной пристрастности, что сам Симон, слушая себя, чувствовал восторженное удивление своих товарищей. Когда он закончил, Лареско, после традиционной критики, подозвал молодого человека к своему столу и говорил с ним около десяти минут.
— Я ничего не добавлю к сути замечаний, которые я сделал вам публично, — сказал он. — Моим последним словом, впрочем, будет слово благодарности. Ранее вы приучили меня к серьезным, основательным, — одним словом, добросовестным работам, но надо признаться, в эту последнюю лекцию вы вложили качества… — он поколебался, — далеко не заурядные.
Лареско привык при всех обстоятельствах пользоваться самыми сдержанными словами, всегда на порядок ниже тех, что были у него на уме. «Серьезные, основательные, одним словом, добросовестные» — эти слова являли собой настоящую похвалу в устах этого человека, охотно прибегавшего к литоте [3] . Симон представлял себе эти слова со знаком «+», каким один из его бывших преподавателей перевода обычно сопровождал оценки, которые, не заслужив повышения в цифрах, казались ему достойными, в пределах указанной цифры, получить особое отличие и как бы потенциальное повышение. «10+» в верху работы было оценкой, имевшей тенденцию к росту, обладавшей динамизмом, делавшим ее практически ценнее ровной «11». Именно так молодой человек воспринял три эпитета, слетевшие с уст г-на Лареско — уст гомеровской красоты. Симон не мог удержаться, чтобы, слушая Лареско, не следить глазами за изменениями, которое каждое слово вносило в их восхитительные очертания. Но в то же время он был так впечатлен благосклонностью учителя и чувствовал себя настолько недостойным подобной похвалы, что счел нужным сам умерить ее, внеся некоторый оттенок скромности:
3
Литота — стилистический прием, преуменьшение.
— Я думаю, что любой ученик с каплей ума может сделать так же хорошо, приложив старание, — быстро проговорил он… «Любой ученик с каплей ума…» Он думал о беспредельной гордыне Эльстера и о наверняка завышенной оценке его силы.
— Для того чтобы обладать критическим умом, одновременно основывающимся на уверенности и интуиции, — воскликнул г-н Лареско, — капли ума недостаточно: я говорю, как вы понимаете, не только о вас, рассматривая эти качества в наивысшей степени их развития. Для того типа работы, который мы здесь преподаем, нужен уровень прозорливости и рассудительности, месье, являющийся одним из высших проявлений разума, — закончил он, будто чувствовал себя лично задетым.