Силуэты
Шрифт:
Уже в Америке дочитывал я последние очерки из купленной в киоске Московского аэропорта книги. И со страниц ее вставал сам автор, Сергей Крушинский, один из тех советских литераторов, чьим самоотверженным трудом, чьим талантом запечатлены черты нашей эпохи, один из неутомимых людей, какими славна наша печать. И радостны были эти новые встречи со старым товарищем на чужой, далекой земле, среди чужих людей, живущих по чужим для нас обычаям, в чужом мире.
Со многими интересными людьми познакомился я в этой книге, и через все ее страницы об руку со мной, читателем, прошел ее автор — хороший, талантливый советский человек, вложивший в свои писания
Молодость без старости
В первую послевоенную осень, в дни, когда борьба всех прогрессивных сил Румынии с реакцией, пытавшейся тащить страну назад, достигла наивысшего накала, мне вместе со скульптором В. И. Мухиной довелось присутствовать на каком-то торжественном рауте в здании Бухарестской филармонии.
Перед началом в центральной ложе, в окружении придворных в опереточных, расшитых золотом мундирах, появился король. Инерция прошлого еще действовала. При появлении молодого офицера с красивым, но маловыразительным, точно фарфоровым, лицом все присутствующие поднялись. И тут сразу бросилось в глаза, что в зале в левой ложе продолжает сидеть один человек.
Это был грузный, величественный старец с крупной львиной головой. Он сидел невозмутимо, будто и не замечал, что вокруг него происходит. Широкое лицо оставалось каменно спокойным. Но зато на нем жили глаза — цепкие, ясные, должно быть все замечающие. И в них, в этих узких глазах, в ту минуту отражались сразу и озорноватая усмешка, и незамаскированное презрение, и даже, пожалуй, этакая неловкость, которую ощущает человек независимого мышления, когда в его присутствии во имя условности совершается нечто нелепое.
— Посмотрите, какая замечательная голова! — прошептала Вера Игнатьевна, указывая на этого человека. — А какое спокойствие… Лев!.. Вот его бы я с удовольствием слепила.
Мы шепотом поинтересовались у сидевшего с нами румынского друга — кто это. Тот удивленно посмотрел на нас, как на людей, спрашивающих о том, что всем уже давно известно.
— Как кто?.. Садовяну. Михай Садовяну. Это наш лучший писатель, наш классик, гордость Румынии.
Ни разу до этого не встречаясь, мы, разумеется, знали Садовяну. И вот теперь с интересом рассматривали его, а Вера Игнатьевна, положив на сумочку программку, принялась набрасывать его гордую, характерную голову…
Я совершенно забыл теперь, чему было посвящено это собрание, забыл короля, которого, признаюсь, рассматривал тогда во все глаза, как некую диковинку, а вот массивный старец, один сидящий в небрежной позе среди стоящих людей, его неподвижная, гордо посаженная голова, его узкие, зоркие глаза, его улыбка — все это и теперь вспоминается отчетливо. И хотя нас в тот же вечер познакомили, хотя с тех пор он, посещая Москву, а я, бывая в Румынии, неизменно навещали друг друга, хотя, глубже познакомившись с творчеством этого художника, я с увлечением читал каждую его новую книгу, как только ее переводили на русский язык, он вспоминается мне всегда таким, каким мы увидели его тогда, в первый раз.
Творчество Садовяну огромно, богато, многообразно. Он давно уже стал в нашей стране одним из любимых и читаемых иностранных писателей, а ведь переведена лишь малая часть того, что он создал. Около ста томов написано им. Целые толпы
Но среди характеристик, которыми мастер наделяет своих героев, имеется одна отличительная черта. Если герой произведения труженик, если это простой человек, он описан с теплотой, с любовью, с уважением. Читая книги Садовяну, начинаешь вместе с автором любить всех этих пахарей, лесорубов, пастухов, сплавщиков леса, крестьянских девушек, умеющих гордо хранить свою девичью честь и проносить любовь сквозь жуткие испытания, трудолюбивых, мужественных матерей, часто несущих всю тяжесть забот о семье. И, любя их, невольно проникаешься уважением к румынскому народу, душу которого так умел показать его великий мастер.
О простых людях Садовяну рассказывает, как о близких друзьях, которые при всех их недостатках — их он тоже не скрывает — ему любы и дороги. Зато каким острым, колючим, злым, порой даже яростным становится перо писателя, когда он начинает набрасывать портреты угнетателей простого народа — бояр, землевладельцев, откупщиков, купцов, судейских чиновников, буржуазных парламентариев. Тут голос Садовяну гремит грозно. Писатель становится беспощадным и нередко пускает в ход бич сатиры.
Мне никогда не забудется первая беседа с Садовяну.
Она произошла той же осенью 1945 года у него на даче, в рабочей комнатке, которую трудно даже назвать кабинетом. Как сейчас вижу комнату, едва ли не самую меньшую в доме. Окно выходит на виноградник, окрашенный осенью в густые багряные и золотые тона. Рабочий стол простецкого образца, заваленный рукописями. Он совсем невелик, этот стол, но почему-то кажется, что он занимает большую часть комнаты. Перед столом стул, на котором лежит плед. Книжный шкаф и тахта.
На тахте мы и уселись.
Разговор начался с книг, с литературных симпатий, антипатий. Нам было, разумеется, известно, что румынская критика учителями Садовяну называет известного летописца Иону Никулича и классика румынской литературы Иона Крянгэ. С полным основанием доказывается, что на их произведениях воспитывался его литературный вкус.
— Так ли это?
— Ну что же, может быть, и так, — задумчиво отвечает Садовяну. — Но уж ежели заговорили об учителях, как можно умолчать о русских классиках?.. Иван Тургенев и Лев Толстой — разве не они показали всем моим литературным сверстникам, как надо наблюдать мир? Первые их книги, прочитанные мною в молодые годы, были целым откровением. Дочитаешь, отложишь книгу, оглянешься кругом — и будто начинаешь видеть то, что раньше не замечал…
Из погреба приносят глиняный кувшин с вином. Оно такое холодное, что кружки сразу запотевают. Кажется, будто жидкость хранит прохладу и терпкий аромат осеннего дня.
— Мое вино. Сами приготовляем, попробуйте, — говорит собеседник.
Вино оказывается отличным. Хозяин доволен. Разговор заметно оживляется. Мы не заводим речь о политике, но по каким-то двум-трем замечаниям, не нарочито оброненным Садовяну, становится ясно, что этот большой, малоподвижный человек, уже и тогда проработавший больше полувека в родной литературе, живет бурной политической жизнью, что симпатии его на стороне коммунистов, что он живо интересуется всем, что происходит у нас в Советском Союзе, в советской литературе, в советской культуре.