Силуэты
Шрифт:
Таким он и был, — трудолюбивым, непреклонным в достижении цели, непримиримым в отстаивании того, в чем был убежден, деятельным, сдержанным в общении с людьми, храбрым, — Сергей Крушинский, автор книги, которая, как я в этом убедился, обладала свойством превращать неминуемую самолетную скуку, слабо рассеиваемую даже непрерывными едой и питьем, в интересное времяпрепровождение. Плавился в стакане виски ледяной кубик. Неподвижным ворохом лежали толстые, как матрасы, американские иллюстрированные журналы. Где-то внизу, за слоем посеребренных луной облаков, плескал океан. А мне ни до чего не было дела. Книжка заворожила меня.
Превыше всего ценил Сергей Крушинский правду жизни. Уверенный, что наше социалистическое бытие интересно и прекрасно во всех своих новых проявлениях и не нуждается
При мне он вгорячах чуть было не ударил одного прыткого фоторепортера, который добился-таки, чтобы отличившихся бойцов привели к нему с передовой в тыл, под защиту монументальной монастырской стены, а потом еще потребовал от них, чтобы они по очереди облекались в новенький полушубок и ушанку, которые этот корреспондент возил с собой, объявляя их тоже атрибутами своего ремесла.
Крушинский, в этот момент только что вернувшийся с передовой, сам закопченный, грязный, небритый, вскипев, сразу сказал этому человеку все, что он о нем думает, сказал самыми крепкими словами, к которым в общем-то сам никогда не прибегал, а когда тот, оправдываясь, захорохорился, — поднял кулак, и мне лишь в последний момент удалось перехватить его руку и предупредить столь необычное «ЧП» в корреспондентском корпусе.
Да, это был настоящий советский человек, с честной и чистой душой, широко открытой для восприятия всего хорошего, и потому непримиримо злой ко всем проявлениям пошлости, приспособленчества, чинодральства, ловкачества и всего того, что в среде военных корреспондентов определялось одним всеобъемлющим, но довольно выразительным словом — «арапство». «Арапов» он ненавидел и всегда готов был броситься на них в атаку, блюдя традиции советской печати.
Вот почему, как мне кажется, любой очерк из книги, оказавшейся моим неожиданным спутником в путешествии по США, — и ранние, печатавшиеся в «Комсомольской правде» в довоенные времена, и военные — «Письма от походных костров», и корреспонденции, посланные из немецкого города Нюрнберга, где победившие народы судили главных военных преступников, — все они сильны именно этим ощущением большой правды. И автор в них не постороннее лицо, не человек с блокнотом, не наблюдатель, а активный участник. Он то и дело врывается в повествование нетерпеливыми публицистическими репликами. Он незримо действует в них. Его страстный голос звучит в любом из этих материалов, организует, зовет.
Даже в самые трудные дни войны, когда немецко-фашистские армии рвались к Москве и уже были от нее на расстоянии нескольких пеших переходов, корреспонденции Сергея Крушинского были полны оптимизма и веры. Нет, он ничего не замалчивал, не скрывал тяжести положения, остроты боев, потерь, которые несут защитники Москвы, — его оптимизм был в самом мышлении, он был его сущностью и проявлялся неизменно в существе его работы, хотя сам автор, по складу характера, был человек критически мыслящий, не чуждый иронии и, как я уже сказал, ненавидящий любую лакировку.
Вспомнился мне такой случай. На Калининском фронте, именно в дни тяжелых, затяжных боев на Ржевском плацдарме, мы принимали его в партию. Кто-то из коммунистов задал вопрос: как, мол, он оценивал военное положение. Крушинский сидел сбычившись, прихмурив негустые брови, которые резко выступали на его высоком упрямом лбу, и несколько мгновений молчал.
— Серьезное, — односложно ответил он и добавил: — Тяжелое. — Снова помолчал, потом поднял свои широко посаженные глаза, где частенько загорались озорные мальчишеские огоньки, и сказал: — А я все-таки корреспонденцию о взятии Берлина напишу. — И, обращаясь к нам, к его товарищам по работе, пригрозил: — Погодите, я вам всем фитиль вставлю своими репортажами с процесса, на котором будем мы всех этих гитлеров
Это было сказано осенью 1942 года, в тяжкую пору, когда моторизованные дивизии фельдмаршала Паулюса прорывались к Дону и в сводках уже мелькало — «Сталинградское направление».
Он оказался прав, наш друг Сергей Крушинский. Действительно, два с половиной года спустя он писал свою корреспонденцию о падении Берлина, и действительно, через три года мы с ним сидели рядом на корреспондентских местах в немецком городе Нюрнберге и наблюдали, как Геринг, Гесс, Кальтенбруннер, Риббентроп и остальные подручные Гитлера, обагрившие человеческой кровью земной шар, давали международному трибуналу показания. И он, Сергей Крушинский, действительно писал отличные корреспонденции, лучшие из которых я нашел в книге, летевшей со мной в Америку.
Он был отличным товарищем. Зимой под Ржевом, когда мы вдруг оказались в дивизии, отрезанной от своих частей, и с едой стало совсем плохо, он однажды добыл со дна своего подсумка два сухаря, долго делил их на пять равных частей, а потом, заставив одного из нас отвернуться, распределил их по справедливому способу: кому, кому…
Во время тяжелого прорыва наших и чехословацких войск у Дуклянского перевала, когда нам на вездеходе пришлось удирать по дороге, оказавшейся под неприятельским обстрелом сразу с двух горных склонов, он вдруг заставил шофера остановить машину и соскочил, чтобы посадить в нее раненых: чешского войника и медицинскую сестру, тоже легко раненную, которая, однако, тащила его на закорках. За это мы счастливо расплатились лишь шиной, пробитой у поворота дороги осколком мины, в сущности когда все уже оказались в безопасности. Он готов был поделиться с товарищем последней коркой, рискнуть жизнью, чтобы спасти другого, но место у телеграфа при передаче корреспонденции ни за что никому не уступал, как не уступал и возможности первым наилучшим образом сообщить читателям какую-нибудь особо интересную фронтовую новость.
На корреспондентском языке это именовалось — вставить фитиль. И на это Сергей Крушинский был великий мастер. Помнится, мне довелось от этого даже и пострадать. Когда за линией фронта началось знаменитое теперь Словацкое восстание, я начал переговоры со своей редакцией и с командованием о том, что полечу туда, чтобы дать в «Правду» корреспонденции об этом немаловажном в ту пору событии. Пока я, добывая разрешение, убеждал командующего, члена Военного Совета, вел утомительный диалог по прямому проводу с Москвой, Сергей Крушинский, с которым мы жили в одной комнате и спали на соседних койках, исчез. Все было на месте — и его шофер Петр Васильевич, и видавшая виды «эмка», и блиноподобный тюфяк, который он почему-то возил с собой по странам, богатым пуховиками, и даже рукопись повести, создаваемой им по ночам. Все было тут, а он исчез. И вместе с ним, как я установил, исчезли две итальянские гранаты-самоварчики, из тех, что мы всегда таскали с собою, и мой трофейный автомат шмайсер. Я поднял тревогу — мало ли что случается на войне. И лишь тогда шофер признался, что ночью отвез капитана на аэродром, где в самолеты грузилось оружие для повстанцев.
Тут мы все ахнули — «фитиль». Так оно и оказалось. Крушинский, восседая на ящиках с оружием, на сутки раньше меня приземлился на повстанческом аэродроме «Три Дуба». И, когда, получив наконец разрешение, я выпрыгнул в повстанческом краю с парашютом, он уже успел отстучать по рации корреспонденцию, которую я теперь нашел в книге, в разделе «У повстанцев Словакии».
Но и оказавшись в столице восстания Банской-Бистрице, я его не догнал. В штабе восстания Крушинского не оказалось. Он раздобыл где-то машину и укатил в одну из повстанческих бригад. Мы провели с ним в тылу у немцев не один день, прежде чем встретились. Когда потом я вернулся «домой», на нашу корреспондентскую квартиру, значительно передвинувшуюся к тому времени на запад, Крушинского там тоже не было. Он «отписался» от повстанческого материала, привел в порядок свои записи для будущего романа «Горный поток», а сам отправился в новую, хотя на этот раз и не увенчавшуюся успехом, поездку к польским партизанам…