Силуэты
Шрифт:
Рассказав это, я убедился, как весело может смеяться Сарьян. Смеяться тоненько, заразительно, как смеются дети. Он положил кисти и помассировал затекшие пальцы.
— Художник, о котором вы говорили, напоминает мне одного человека, которого я знавал во Франции. Он по заказу мебельщиков на полированной поверхности столика изображал дымящий окурок, таракана или просто плевок. Так ловко изображал, что даже вблизи от настоящего и отличить нельзя было. За такие штуки богатые дураки большие деньги платили. Им приятно было разыгрывать гостей. Просто золотой дождь шел на этого ловкача… Вот и этот портрет тоже, о котором вы говорили. Я его видел. Там действительно все волосы на бороде пересчитать можно, а образа носителя бороды
Потом, взявшись за кисти и уже работая, высказал свое кредо: точность, лаконизм, никакого пустословия в красках. Не прорисовывать, скажем, морщинки или веточки на дереве. Освободить суть вещи, предмета от мешающих, рассеивающих внимание подробностей. Воображение зрителей само дорисует все, что недосказано. Приглашать зрителя в соавторы. В этом отношении великолепны французские импрессионисты.
— Я ведь с некоторыми из них был знаком, — вдруг говорит он.
— И не под чье не попадали влияние?
— Боже упаси! Можно любить многих, но ни к кому нельзя попадать в плен. Подражатель, сколь талантлив он бы ни был, никогда не художник… Вот вы говорите: краски Сарьяна, краски Сарьяна. А нет таких красок. Я всегда в поисках, всегда ищу и краски и самые простые и прочные формы для передачи живописного существа, и цель моя — не поразить, удивить или эпатировать зрителя, а простыми средствами, избегая всякой нагроможденности, достигнуть наибольшей выразительности, передавая свои ощущения. Это, по-моему, и есть первооснова реализма. Так говорили и мои учителя Коровин и Серов…
Любопытная была беседа. Сейчас вот, когда на сон грядущий записываю эти мысли, стараюсь воспроизвести их как можно четче.
Сеанс четвертый.На кого он похож, Сарьян? Ему за восемьдесят. В эту пору мужские лица часто приобретают, так сказать, «бабьи» черты. Длиннонос, броваст. Седые волосы, маленький рот крепко сжат. И хотя щеки дрябловаты, подбородок вырисовывается энергично. Все это, впрочем, он сам великолепно рассказал в своем автопортрете 1942 года. И, хотя времени с тех пор прошло порядочно, это лицо не потеряло весьма энергичного выражения. Взгляд цепок, точен, строг, губы плотно сомкнуты.
Сегодня в первой половине сеанса писал без передышки больше часа, а потом ушел за перегородку, поставив передо мной кувшин с вином, глиняную кружку, и положил отличный альбом с репродукциями своих юношеских работ.
Ранний Сарьян! Египет… Турция… Персия. Целая живописная поэма о Востоке. Но это не Восток французских ориенталистов и не Восток Редьярда Киплинга. Это Восток Сарьяна. Это Восток не увиденный и изученный, Восток, живущий в крови. Лаконизм, чистота тонов, восточная гамма цветов. Просто полуденным жаром веет от некоторых из этих полотен, от угольных теней на раскаленном песке.
— Что вы думаете о Гогене? — спрашиваю я, когда он вновь принимается за работу.
— О Гогене? Что о нем думать. Великий художник. Я видел его. Большой талант. — Мастер, щурясь на полотно, делает длинную паузу и наконец, после нескольких бросков кисти, продолжает: — Но на Востоке Гоген был гостем, умным, добрым, проницательным гостем. Он отлично изучил Восток, а я — он… Восток, у меня в крови. Зажмурюсь — и перед глазами краски и образы Армении, пейзажи Закавказья, целые картины, которые я мог бы написать в Москве или в любом ином месте без натуры. А Гоген, Гоген именно ориенталист. Великий ориенталист.
И как бы уже для себя, не отрываясь от работы, обобщает:
— У каждого настоящего художника, что бы он ни писал, за какие бы темы он ни брался, должно быть что-то свое, особенно им знаемое, особенно ему дорогое. У Сурикова — Сибирь, у Левитана — Средняя Россия, ну и так далее. Они, конечно, могли писать и итальянские пейзажи и парижские бульвары, но в каждом
Сеанс пятый.Сегодня Мартирос Сергеевич показал, что у него получается. Признаюсь, я не сумел скрыть своего не разочарования, нет, а некоторого удивления. Разумеется, как водится, принялся довольно настырно хвалить, но в зорких глазах мастера появилось ироническое выражение:
— Не понравилось, да?.. Ну, говорите откровенно.
— Мне кажется, не совсем похоже, что ли.
— Холст — не зеркало, а я — не фотограф, — произнес мастер без тени обиды или огорчения. — По моим портретам не определишь артикул ткани на вашей рубашке и не пересчитаешь волосы на вашей голове. Важно выразить душу, сущность, устремления. Не огорчайтесь. Он еще не закончен, этот портрет. Главное еще не схвачено. Глаза не прописаны… Все будет…
На этот раз в минуту отдыха он положил передо мной альбом с репродукциями его портретов. Я долго рассматривал эти портреты и с особым вниманием портрет Е. Чаренца. Я не был знаком с этим прекрасным поэтом, давно уже ушедшим из жизни, но иные стихи его я знал. И именно таким собранным, целеустремленным, строгим к себе и представлял себе этого человека. Стихи как бы слились с живописным образом. Но особенно мне понравился автопортрет самого Сарьяна, своеобразный, может быть, даже единственный в своем роде автопортрет, подобных которому я, во всяком случае, не знаю. Он называется «три возраста». Три Сарьяна в разную пору жизни на фоне широкого армянского пейзажа — горы, облака, контуры горных селений и ближе — шеренги тополей, проглядывающие сквозь наплывы облаков и тумана. И три Сарьяна. Молодой, щеголеватый в крахмальном воротничке; Сарьян средних лет с умудренными глазами, готовыми вобрать весь мир, и наконец Сарьян — мудрый старик со взглядом философа. Он бородат, и у бороды этой своя история. Когда писал он этот портрет, сыновья его были на войне. Он сбрил бороду лишь после победы. Романтично? Да. Ну что ж, и в этом художник остался художником. Так беспощадно расчленив себя на три образа, мастер создал как бы живописную сагу о Сарьяне, повесть о себе, суровую и правдивую. Уверен, что со временем те, кто будет изучать творчество Сарьяна, будут начинать с этой живописной саги.
Пока я раздумывал над всем этим, мастер без устали работал и, увлеченный работой, что-то напевая, бросал на меня иронические взгляды. Взгляд художника, требовательный и вдумчивый, походил, пожалуй, на взгляд следователя, допрашивающего подозреваемого, который все еще пытается отговориться от явных улик.
Сеанс шестой.Возле дома, где размещается московская мастерская Сарьяна, — старинная затейливой архитектуры церквушка какого-то там далекого века, охраняемая законом. Она бездействует, но в ней, слава богу, не размещены ни гараж, ни склад. Она пустует. На колокольне гнездятся голуби. Когда я шел сегодня в мастерскую, целая стая поднялась в небо, и крылья их заблестели на фоне черной, надвигавшейся с Арбата тучи. Очень было красиво. Я рассказал об этом мастеру.
— Да, очень красивый храм. Жаль, что он так запущен. — И, переходя от частного к обобщениям, что, как мне кажется, было в его характере, продолжал: — Вот несколько веков назад зодчий, имя которого, наверное, неизвестно, построил этот храм. Прошли века, сменились социальные системы. В бога мало кто верит. На дома наступают громады Нового Арбата, а вот храм стоит. Голуби летают над ним, и люди, смотря на него, радуются красоте его форм.
Человек, он весь в делах своих. Не в чинах, не в званиях, не в орденах, только в делах своих рук, своего ума. Только то, что ты сделаешь, о тебе и напоминать потомкам будет. Остальное забудется на следующий же день после погребения.