Силуэты
Шрифт:
— Да, да, да, и в Москве так же, и в Москве! — оживленно говорит Фадеев. — Голодные люди работают по две смены, засыпают у станка, а партия растет небывало… — И вдруг, спохватившись, перебивает себя. — Мы же пришли к вам не рассказывать, а слушать, да, да, да. Слушаем, слушаем.
Наш собеседник ненадолго снимает лист, закрывающий карту. Красная Армия наступает по всему Калининскому фронту. Острые красные стрелки на карте, проколов синюю линию вражеского фронта, врезались в нее. Видно, что они вонзаются глубже и глубже. В одном месте, западнее Ржева, две такие стрелки почти сомкнулись, обняв синие овалы с номерами и цифрами немецких дивизий. Фадеев направляет палец на острие вытянувшейся
— Мы поедем сюда, — говорит он, хотя никакого разговора между нами на этот счет еще не было, и я не очень представляю себе даже, куда именно нацелена стрелка.
— Не рекомендую, — задумчиво говорит член Военного совета. — Там части еще недостаточно закрепились и потом танки противника рубят этот клин под основание, вот здесь и здесь… Мы, разумеется, отбиваем атаки, но… Кроме того, территория простреливается с двух сторон.
— Но ведь здесь лес и овраги! — опытным взглядом рассматривает карту.
— Я и не говорю, что прицельно обстреливают. Просто регулярно бьют по квадратам. Это тоже довольно неприятно.
— А вы полагаете, что бомбы, падающие на Москву, так сказать, приятнее? Да, да, да…
И раздается тоненький, дробный, такой веселый и такой заразительный смешок, что к нему присоединяется и улыбка члена Военного совета.
Мы, так сказать кадровые военные корреспонденты, уже успели набить руку и знаем, что, находясь в атакующей цепи, ничего не увидишь, кроме разрывов, то там, то тут вздыбливающих на белой равнине черные комья земли, да нескольких темных фигурок, перебежками двигающихся по снегу в короткие перерывы между разрывами снарядов. Фадеев тоже знает это, но для него это не довод. Когда-то он в числе делегатов партийного съезда с винтовкой и парой гранат в руках бежал по ровному, отполированному метелями льду Финского залива на неприступные форты мятежного Кронштадта. И теперь он заявил, что хочет видеть подлинную войну, даже если после не даст в корреспонденцию ни строчки. Он считает себя не вправе писать с фронта, не «поглазев войну» своими глазами. Разубедить его невозможно, да и стыдно как-то разубеждать: а вдруг подумает, что ты трусишь.
И вот трое журналистов — он, корреспондент Совинформбюро Александр Евнович и я — на острие того самого клина, что глубоко врезался в расположение противника в этих верхневолжских лесистых, обильных водою краях. Что там говорить, неуютное местечко. Расстались с машиной, ибо все тут простреливается даже не из орудий, а из минометов. С утра до вечера в белесом январском небе, будто прицепившись к нему, висят двухфюзеляжные немецкие корректировщики, именуемые по-солдатски «фриц с оглоблями» или «очки». Стоит машине выбраться на дорогу, как неприятельские артиллеристы тотчас же кладут сзади и спереди аккуратнейшую вилку и со своим прославленным педантизмом начинают ее сужать. Тут уж бросай все и закапывайся в снег… Бьют по скоплению людей, бьют по кострам, по любому бойцу, если он зазевается на открытом месте.
Ходим только по лесу. Странный это лес. Он весь посечен и поломан снарядами и минами. По ночам на машинах с величайшей осторожностью, без огней, по дорогам, вьющимся по дну подмерзших оврагов, подвозят боеприпасы. Продукты бросают с самолетов, но больше все мимо. Выкапываем из-под снега лошадей кавалерийского корпуса, побитых здесь еще осенью, пилим замерзшую конину, строгаем ее ножами на тонкие куски, коптим на костре и, натерев чесноком, а на худой конец хвоей, чтобы отбить запах тления, откусываем и глотаем, стараясь не дать ей растаять во рту. В иные дни весь рацион — один сухарь или концентраты сухого горохового супа, который приходится грызть.
Фадееву не сидится. Он все время
Вместо умывания обтираемся снегом. Бриться нечем. Бледное лицо Евновича обметала густая «арестантская» щетина. У Фадеева обозначились бородка и усы, отчего он сразу стал похож на партизана Вершинина из ивановского «Бронепоезда» в провинциальной постановке. Замечаем, что он тоже устает, но до всего, что касается душ человеческих, он по-прежнему необыкновенно жаден. Готов по нескольку раз в день возвращаться к какой-нибудь особенно поразившей его, необычной ситуации.
— …Вы понимаете, хлопцы, — бледный, худой, глаза провалились, злые, колючие. Ведет он этого дюжего, раскормленного гитлеровца в очках, с челкой, начесанной на лоб, а сам от него отворачивается, — рассказывает Фадеев о своей встрече с разведчиком, конвоировавшим пленного. — Да, да, да, отворачивается. Вы понимаете, у него вся семья, вся родня на Смоленщине уничтожена, а он вот, рискуя, должен доставить этого типа в штаб целым, невредимым, так сказать, и еще от немецких же снарядов уберечь. Да, да, да, ситуация!..
Иногда мы с Евновичем, выбившись из сил, объявляем забастовку и на денек оседаем в чьем-нибудь шалаше.
— Поражаюсь вашему нелюбопытству, — говорит Фадеев и уходит один, высокий, прямой, широко шагающий, в валенках, которые ему почему-то страшно не идут.
На острие этого клина мы, разумеется без всякой пользы для своих редакций, пробыли довольно долго, почти до того самого дня, когда клин этот превратился в «мешок». Когда этот «мешок» немцам предстояло только завязать и вся наша связь с армией поддерживалась лишь по одной дороге, проложенной по дну небольшого извилистого оврага, сверху пришел приказ, требующий, чтобы «бригадный комиссар Фадеев и сопровождающие его лица» немедленно вернулись обратно в «Аметист». Под приказом стояла другая подпись, но я угадал за ней заботливую руку члена Военного совета. Как «сопровождающее лицо», я даже обрадовался. Приказ есть приказ.
Нам дали по автомату, которых тогда было еще недостаточно, прикомандировали к нам четырех разведчиков, и в туманную ночь мы двинулись в путь. Собственно, туман наполнял только овраг, а над ним, как осветительная ракета, холодным магниевым светом сияла луна. Мы видели черный гребень деревьев, склоняющихся к оврагу. Оттого, что в морозном воздухе все время звучала беспорядочная стрельба, тут, на дне оврага, казалось, жила такая тишина, что, хотя мы были в валенках и старались ступать как можно мягче, звук наших шагов раздавался где-то в отдалении.
Вдруг боец-разведчик, скользящим шагом двигающийся впереди, застыл и дал знак остановиться. Мы замерли. Где-то совсем невдалеке мы услышали голоса. Двое перекликались на чужом языке. Разведчики застыли, приподняв уши шапок. Мы нетвердой рукой стали снимать автоматы. Кровь стучала в висках так громко, что казалось, стук этот тоже раздается в отдалении, как и скрип шагов. Нет, что там ни говори, скверное было ощущение. Только Фадеев стоял, как всегда, прямой, высокий, еще более высокий оттого, что настороженно вытягивал шею. На лице, хорошо освещенном луной, было написано что угодно: охотничий азарт, любопытство, возбуждение, но только не страх. Нет, не страх.