Символ Веры
Шрифт:
Морхауз подошел к Леону вплотную, глянул сверху вниз, с непонятным выражением на лице. Гильермо ощутил, что запас смелости в его собственной душе почти исчерпан, но постарался встретить испытующий взгляд кардинала с достоинством.
– А ведь я в определенной мере властен если не над вашей душой, то над телом, - в с тем же неопределенным выражением сказал Морхауз.
– Вы подумали об этом?
– Никто не властен надо мной, кроме Него, - спокойно, почти покровительственно вымолвил доминиканец.
– Надо мной и любым иным существом во вселенной. Все в Его руке
– Оригинально, - Морхауз моргнул тяжелыми, набрякшими веками, словно погасил пронизывающие рентгеновские лучи, исходящие из его зрачков.
– Тезис весьма известный и проверенный столетиями, однако, я никогда не слышал его в подобной ситуации и в такой ... творческой импровизации.
Кардинал отступил на пару шагов, повел плечами и как будто ссутулился, весь обмяк. Теперь перед Гильермо был не грозный dominus cardinalis, епископ и член Консистории, но уставший человек в возрасте. Обычный человек, ничем не примечательный, отягощенный многими заботами.
– Пожалуй, теперь настал мой черед извиниться, - со странной, совершенно несвойственной ему мягкостью сказал Александр.
– Простите меня, брат Леон. Я был чрезмерно суров, впрочем, у меня имелись на то свои мотивы и соображения. Возможно, вы узнаете о них ... со временем. Однако это случится определенно не сегодня. Что ж, вопрос прозвучал, и я отвечу на него.
– Кажется, я уже опасаюсь услышать ответ, - пробормотал Гильермо.
– Дело в том, что Папы больше нет.
Кровь буквально замерзла в жилах доминиканца. Леон сжался на стуле, обхватив себя руками, как тяжело больной, сраженный приступом боли.
– О, Господи. Викарий Христа ... мертв?..
– прошептал он немеющими губами.
– Нет. Хотя, да простит меня Господь за подобные мысли, так для Церкви было бы намного лучше и… достойнее. Да, «достойнее» - самое верное, правильное слово. Но, так или иначе, urbi et orbi - для града и мира - его больше не существует.
– Господи, - еще тише проговорил монах.
– Это ведь не отречение?
– Нет.
– Господь милосердный, - повторил монах в третий раз, словно пытаясь найти мужества в обращении к небесному владыке.
– Значит, остается лишь одно...
– Вы все правильно поняли. Именно так и есть.
– Воистину, тяжкие времена настали для Церкви, - сказал после долгой паузы Гильермо.
– Тяжкие и смутные для всех нас.
– И это тоже верно, - согласился кардинал.
Гильермо встал. Деревянный стул скрипнул. В такт скрипу боль уколола ноги - все-таки Леону было сильно за сорок и долгое сидение не проходило даром для суставов. Но доминиканец презрел телесное неудобство и, не смущаясь и не чинясь, преклонил колени.
– О, Иисус милосердный, - начал он молитву.
– Искупитель человеческого рода, милостиво воззри на нас, к престолу Твоему с глубоким смирением припадающих. Мы - Твои, и хотим быть Твоими. Желая, однако, еще теснее соединиться с Тобою, каждый из нас сегодня посвящает себя добровольно Святейшему Сердцу Твоему.
Гильермо читал знакомые и заученные с ранних лет слова, которые уже более сорока лет даровали душе покой и умиротворение. Леон закрыл глаза, как будто закрывшись от суетного мира, он мог отвернуться и от всех тревог.
Морхауз не последовал его примеру и вообще не шевельнул даже пальцем. Все также сутулясь, кардинал молча взирал на коленопреклоненного доминиканца. И если бы Гильермо в этот момент глянул на Морхауза, то вздрогнул бы и невольно вспомнил не молитву, но слова, начертанные в Евангелии от Матфея.
Vade retro, Satana!
Во взоре кардинала Морхауза светилось жадное внимание и мерцала странная, мрачная радость. Как у алчного, презревшего законы людские и божеские вора, который раскопал могилу и, отбросив тленные останки, нашел драгоценности покойного.
И было в этом зловещем взоре что-то еще... некое потаенное чувство, которое пробивалось сквозь хищное удовлетворение, как слабенький зеленый росток через старую могильную плиту. Однако некому было увидеть и тем более понять истоки подлинной радости Морхауза.
* * *
Скрипнула старенькая деревянная дверь, из коридора хлынул поток света, кажущийся ослепительно ярким, хотя светила всего лишь керосиновая лампа в руках отца-настоятеля. Гильермо вздрогнул и посмотрел снизу-вверх на вошедших. Брат Арнольд ощутимо трясся, ряса колыхалась на его солидных телесах, как живая, а лампа в руке раскачивалась, словно часовой маятник. Кто-то, до поры невидимый в темноте, с легкостью отодвинул приора и ступил в келью. Гильермо сощурился, моргая и пытаясь рассмотреть незнакомца.
– Брат Леон проводит ночные часы не во сне, но в благочестивом бдении и молитвах, - пробасил неизвестный. Он был велик, широк в плечах и казался еще больше, еще шире из-за ракурса, под которым Гильермо разглядывал странного гостя.
– Истинно так, - пропищал фальцетом из-за плеча великана приор.
– Это похвально, - одобрил титан, немного склоняясь над все еще распростертым ниц монахом. Жесткий воротничок-колоратка под сутаной сиял белизной так, что колол глаза.
Гильермо поднялся на колени. Он чувствовал, что нежданное вторжение как будто неким образом осквернило чистоту, искренность обращения ко Всевышнему. Так неудачная шутка превращает театральное представление в глумливый и недостойный фарс.
– Собирайтесь, брат Леон, - с печалью выговорил отец Арнольд.
– За вами прислали.
– Кто?.. Не понимаю...
– пробормотал Гильермо. Глаза еще не привыкли к свету, и монах машинально закрылся от лампы.
– Собирайтесь. Время не ждет.
– Но куда?
– возопил Гильермо, и слова его не остались гласом вопиющего.
– Время не ждет, - повторил великан и положил на плечо доминиканца ладонь. Вроде и не придавил, однако монах ощутил тяжелую, уверенную силу. Силу, что не терпит противления и возражений.