Синдром Вильямса
Шрифт:
— Нет, я не согласна, — твердо сказала Людочка. — Каждый человек делает свободный выбор, принимает осознанные решения на основании многих факторов.
— Нет никакого свободного выбора, — тихо сказала я. — И осознанных решений тоже нет. В критических ситуациях нами командуют инстинкты. А они зашиты в генах.
— Сострадание не может быть зашито в генах, — резко ответила девушка. — Милосердие, жестокость, доброта или злоба. Это все воспитывается. Это не может быть врожденным!
Я не знала, что ей сказать. Может быть, она права. У них нет третьей спирали. Они не ущербные в физическом смысле, но может быть, они недоразвиты в чувствах и эмоциях. И научились (или их кто-то научил?) компенсировать недостатки воспитанием — как безногим делают протезы и учат ходить
— Если это воспитывается, расскажи мне, как воспитали человека, который в мороз увел в лес свою собаку, привязал ее под деревом и завязал ей пасть, чтобы она не лаяла и ее не могли услышать с дороги? Ему читали злые сказки? Били каждый день? Пели страшные колыбельные?
— Я не верю в такие истории, — передернула плечами Люда. — Журналисты слишком многое придумывают и приукрашивают.
— У меня дома сейчас живет такая собака, — сказала я, в упор глядя на нее. — Я нашла ее первого января. Утром. И она просидела в лесу не один день.
Людочка покраснела и извинилась. Я поднялась, сгребла блокнот и попрощалась. В конце концов, не споры об эволюции мы здесь с ней собрались вести. Она, конечно, девочка интересная, и если не остановится на своем пути, то пойдет далеко. А то, что она так считает… что ж, скорее всего, это точка зрения официальной науки. Так их учили в школе… На выходе из кафе я обернулась. Девушка смотрела мне вслед, словно собираясь что-то спросить и не решаясь. Я улыбнулась ей и помахала рукой. В ответ она расцвела улыбкой — хорошей, настоящей, теплой. Одной из лучших улыбок, которые я видела здесь. Почему она влюбилась в охотника? Людочке, милому созданию, не нужен муж, который способен безжалостно отрезать головы и вырезать сердца.
И вдруг мне пришла в голову совершенно неожиданная и дерзкая мысль. А не спросить ли у самого Матвея — охотник он или нет? У него постельный режим, ему не разрешают много говорить и едва ли разрешат скоро встать. И тем более скоро его не выпишут. Это значит, что ближайший месяц я могу не опасаться за свою жизнь. А за это время можно исчезнуть так, что никто следов не найдет. Тем более, что заявление об увольнении уже давно подписано и работать мне осталось здесь всего пару дней.
Глава 3. В больнице
Вечером я долго сидела с собакой. Метель придумала игру — приносить свернутый в клубочек носок и бросать мне на колени. А я должна бросить носок куда-нибудь далеко, чтобы она могла побежать за ним. Она смешно подбрасывала попу, припадала на передние лапы перед носком и когда бежала ко мне, делала вид, что грозно рычит на сопротивляющийся носок. Я не знала, что собаки могут играть. Впрочем, возможно, играть могут только эти собаки, этого мира. Может быть, они устроены сложнее тех, с которыми доводилось сталкиваться мне?
В очередной раз глядя на разлетающиеся по скользкому полу лапы, я вдруг подумала, что они совсем зажили. Даже новая кожа наросла и огрубела достаточно, чтобы собака могла много бегать без вреда для себя. Но три недели — это очень мало для естественной регенерации. Отсюда следует две равнозначные гипотезы.
Гипотеза номер один звучит так: собаки в этом мире обладают высокой способностью к регенерации. И, возможно, телепатией, — добавила я, вспомнив, как нашла ее. Я не уверена, что она не звала на помощь всем своим звериным разумом. И что я не почувствовала ее зов, а просто обратила внимание на дыхание. Спокойно анализируя ее состояние, свое состояние и расстояние от дороги до того места, где я ее нашла, я понимала, что едва ли без гиперслуха могла ее услышать. А гиперслух ко мне не тогда вернулся… Впрочем, это как раз и есть вторая гипотеза — мой организм почти полностью восстановился и ко мне вернулись мои возможности. Просто я жила одна и не могла этого почувствовать раньше. Или они вернулись в тот самый день. И я, сама того не понимая, запустила регенерацию. И потратила свои немногочисленные силы, потому что делала это не самым рациональным способом. Вот оно — логичное объяснение последующих истерик, дней в тумане и полусне.
Я подозвала Метель, положила руку ей на лоб. Собака послушно села и преданно посмотрела мне в глаза. Она очень любила, когда ее гладят. Но я не собиралась ее гладить. Я просто держала ладонь и слушала ее дыхание, шумные толчки сердца, шелест легких, хлюпающее дрожание диафрагмы, легкое бурление в желудке… Дальше внутрь я смотреть не стала. Во-первых, я плохо знаю местную генетику для понимания что к чему. Во-вторых, я все равно не замечу патологии, потому что не знаю норму. И даже если я в бессознательном состоянии поставила собаке программу реанимации и регенерации, то делала я это по полному наитию и в помрачении, и едва ли смогу понять, что именно я наделала. В-третьих, ничего изменить и перестроить я все равно сейчас не смогу. Главное, что сейчас Метель чувствует себя хорошо. Хотя юные идеалистки типа Людочки считают, что таких собак не существует.
И вообще, жаль, что я дала ей обещание навестить Матвея. Хорошо хоть, не сказала, что съезжу к нему прямо завтра. Тратить вечер на поездку к человеку, от которого я собираюсь сбежать на край света? Нет уж, извините, я лучше поваляюсь на диване в обнимку с любимой собакой. Так что в больницу я поеду в субботу. Рано утром. Чем меньше шансов застать там Людочку — тем лучше. Нет, она в целом хорошая девочка, но именно что девочка: маленькая, не замечающая ничего, что не имеет к ней прямого отношения, и не понимающая, что у медали может быть много-много сторон, гораздо больше, чем орел, решка и ребро. А возиться с чужими человеческими девочками у меня сейчас нет никакого желания. Да и ей самой будет полезнее не сталкиваться со мной. Чем меньше памяти останется в их семье обо мне, тем лучше. Да, у них будет семья, в этом можно не сомневаться. Она сделает все возможное и невозможное, чтобы они поженились. А когда умная и добрая девочка ставит себе цель, можно спорить на что угодно, хоть на целую планету, что остановить эту девочку сможет только смерть. И то не факт.
В больницу я пришла почти как домой. Я давно поняла, что достаточно побывать в одной больнице государства, чтобы понять, как обстоят дела в остальных. И совершенно неважно, будет эта больница нищей обветшавшей развалюхой в умирающем городке или показательным медицинским центром для местной элиты в экологически чистом пригороде. В первом случае все чувства будут забиты покорностью судьбе, во втором — превосходством над остальными. Эта больница была немного лучше той, где я работала. Запах стоял хорошо знакомый — свернувшейся крови, пережженного УФ-излучением кислорода, дезинфицирующих растворов и пота. Территория огорожена забором, внутри пустота и серость, убогие скамейки, унылые дорожки, голые деревья. И напряженно молчащая тишина. Такая тишина взрывается сиреной скорой помощи, громким звяканьем закрывающихся ворот, криками охраны. А всякие мелочи типа телефонных звонков, шагов спешащих людей и хлопающих дверей неспособны вспороть это плотное, заползающее в уши молчание. Но я была к нему готова, я привыкла. Мне даже нравилась такая тишина — в ней легко можно услышать посторонние звуки. Я чувствовала себя в ней в безопасности.
Пятый корпус, как и следовало ожидать, оказался недалеко, в него упиралась центральная дорога, дробясь на пять подъездов. Вертолетная площадка, видимо, находится сзади или на крыше. За тугой дверью — тусклая нервная лампочка, зеленые стены и желтый, исшарканный черными шрамами пол. Незаметное окошко, куда надо подойти и получить пропуск. За желтоватым стеклом не было толком видно дежурной женщины, только общие контуры тучного тела. Голос, выведенный наружу микрофоном, оказался как у многих полных людей, высоким и с легкой одышкой.