Синее море, белый пароход
Шрифт:
Отец опять вышел на палубу и приник к борту. Солнечный луч, что ли, пробил тучи и скользнул по кудрям отца? Я поднял мутную голову. Лохматые тучи кувыркались над морем. Ни пятнышка солнца… Да это ж седая прядка волос у отца! Стала белой, как вата, прядка в чубе. Попадались раньше седые волоски в муравьино-черных кудрях отца. Но он каждое утро выдергивал седые перед зеркалом. А теперь как? Целый клок не вырвешь…
Катер стукнулся бортом о волнолом и пошел на сниженной скорости. Мы вымокли от водяной пыли и брызг,
Катер подпрыгивал, как деревяшка. Отец махал кулаком японцу и что-то кричал. По движению губ я догадался, что он ругается.
Японец прыгнул и растянулся на палубе. Тотчас же мачта описала дугу, и катер понесло в глубь бухты. Ветер отрывал белый флажок на мачте. Седая прядь сваливалась отцу на глаза. Он отводил ее в сторону и глядел в волны жуткими глазами.
Навстречу нам шел большой катер. Отец оторвался от поручней, чтобы сообщить в рупор о том, что погиб Семен.
Оба катера стали кружить по бухте. Ветер поднял волну и здесь. Мы висели на поручнях и глядели в бесконечные волны.
Передо мной уже все крутилось, как будто я сидел на карусели. И мне стала мерещиться рука из воды — ладонь светлая, а запястье загорелое. Она мерещилась сбоку, но если я переводил туда взгляд, исчезала. И я перестал вглядываться в воду лишь тогда, когда катер стукнулся о причал.
Я оторвал пальцы от мокрой трубки поручня. На пирсе толпились люди. Блестели плащи и козырьки фуражек. Задирались от ветра волосы. Я увидел, как вперед пробилась мама. Светлое мокрое платье облепило ей колени. Непонятно, зачем она несла на плече нераскрытый большой бумажный зонт? Наверное, просто забыла его раскрыть.
Мама заметалась по краю бетонной стенки. Она боялась прыгнуть. Рыбия выбежал из рубки, чтобы помочь отцу принять трап. Он обнял мокрого отца и заорал, перекрывая шум моря, свист ветра и говор толпы:
— Вася, друг, кого потеряли!..
Отец впился в дружка страшным взглядом. Руки его потянулись к Рыбину, словно задушить. И тот чуть осел. Но отец лишь отодвинул дружка и стал принимать трап.
Доски с перекладинами уперлись в палубу, и по ним сбежала на катер мама. Юрик, точно собачонка, кинулся к ней и забился лицом в мокрое платье.
— Мама, — заревел он, — Герка обманул меня… Никакого белого парохода нету!..
Я удивился не тому, что он выдал наши секреты, а тому, что он перестал картавить. И буква «р» играла у него на языке, словно у японца.
16
Ночью я тонул. Пил горькую воду и задыхался. Но в последний момент вспомнил, что тут, где-то рядом, плавает белый пароход. Я вынырнул из бездонной пучины и увидел совсем рядом белый пароход. Я схватился за борт и проснулся… Обеими руками я крепко держался за край пустой корзины.
Окна словно были завешены с той стороны синим японским шелком. Бабушка сказала мне, что все спозаранок ушли в порт. Юрик увязался за матерью.
Я чувствовал себя, как в тот раз, когда меня выволок из воронки Борька. Словно я в самом деле чудом спасся ночью от смерти.
А не мог ли спастись Семен?
Я вскочил с постели, натянул штаны и умылся. Кожа на носу шелушилась. Я лишь оплескал его водой.
— Сроду не видела таких бурь, — ворчала бабушка, накладывая в миску пшенную кашу. — Что в огороде деется!.. Табак весь повалило…
— Ну и хорошо, — ответил я, садясь по-японски за столик. — Иначе я сам его вытоптал бы.
— Чем табак провинился? — спросила бабушка, ставя передо мной кашу и молоко.
— Семен вчера назвал отца барыгой, — сказал я и замер над лункой в каше, залитой янтарным маслом. Мне, как в кино, представилось все вчерашнее…
— Не спал отец твой всю ночь, — ответила бабушка, — курил, а чуть свет ушел в порт…
Я молчал. Мои глаза видели Семена, который за кормой накренился к японцу. И бабушка спросила уж в который раз после вчерашнего вечера:
— Семен-то на одной левой руке и повис в последний момент?
— На одной левой, — ответил я хрипло, потому что опять подумал, что Семен мог выплыть.
— Пальцев ему не хватило, чтоб удержаться, — сказала бабушка и перекрестилась, старательно вдавливая щепоть в плечи.
— Может, он выплыл? — сказал я, отбросил ложку и встал.
Я подошел к двери на веранду и привалился к косяку. По синему бархату моря шли тени облаков.
— И кто вас неволил гнаться за ними? — сказала бабушка, качая головой. Руки она скрестила на груди.
— А кто их неволил удирать? — сказал я и тоже переплел руки впереди.
— Невиновные они, — ответила бабушка. Розовые пятна выступили на ее тяжеловатых скулах. — Дина исповедалась мне… Видела она, когда соскочила с постели, ту макитру, с углями что, на боку… С той стороны и пламя занялось. У них там хламу всякого набросано много было… Может быть, можно было залить еще, говорит, да испугалась она. И опомнилась не скоро…
Я спрятал руки за спину. Мой взгляд не стерпел бабушкиного — сорвался вниз. И так стоял я долго, рассматривая соломинки, веером торчащие из надорванного края татами.
Я думал, что надо обязательно починить татами. Никто не замечает этой пустяковой царапины, а солома расходится и расходится. И когда хватятся, будет поздно, придется выкинуть татами. А новых никто не сделает, кроме японцев. Но они уплывут от нас… Надо починить татами, пока не поздно.
— На все божья воля, унучек, — сказала бабушка, и сетка морщин у ее глаз всколыхнулась.
— Знаешь, бабушка, — я прижал большим пальцем ноги надорванный край татами, — наша воля на все… Семену, думаешь, легко было повернуть штурвал против воли отца?