Сингэ сабур (Камень терпения)
Шрифт:
Смущенная, она оборачивается, возвращается на свое место, чтобы взглянуть на открытую страницу Корана. Она проверяет. «Шестнадцать дней… сегодня я должна произносить шестнадцатое имя Бога. Аль-Каххар, Владыка. Вот оно здесь, это шестнадцатое имя…» Задумчивая. «Шестнадцать дней!» Она отступает. «Шестнадцать дней я живу в ритме твоего дыхания». Озлобленная. «Шестнадцать дней я дышу точно как ты». Она смотрит ему прямо в лицо. «Я дышу как ты, вот послушай!» Глубоко втягивает воздух, потом мягко выдыхает. В том же ритме, что и он. «Я теперь уже могу дышать как ты, даже если моя рука не лежит на твоей груди». Она нагибается к нему. «И даже если меня нет рядом с тобой, я все равно дышу точно как ты». Она отходит от него. «Ты слышишь меня?» Она выкрикивает: « Аль-Каххар!» и опять начинает перебирать четки. Все в том же ритме. Она выходит из комнаты. Ее слышно: « Аль-Каххар, Аль-Каххар…», в коридоре и за входной дверью…
« Аль-Каххар…» удаляется.
« Аль-Каххар…» звучит
« Аль…» почти неслышно.
И тишина.
Проходит несколько беззвучных мгновений. Потом снова слышится « Аль-Каххар», под окном, в коридоре, за дверью. Женщина снова входит в комнату и останавливается возле мужчины. Стоит. Левой рукой, как прежде, перекидывает черные четки. «Я даже могу сказать тебе, что, пока меня не было, ты вдохнул и выдохнул тридцать три раза». Она приседает на корточки. «И даже сейчас, в эту минуту, говоря с тобой, я могу считать твои вдохи». Она взмахивает четками, проводя ими перед бессмысленными глазами мужчины. «Вот, с тех пор как я пришла, ты сделал семь выдохов». Садится на ковер и продолжает: «Дни мои я больше не делю на часы, а часы на минуты, а минуты на секунды… мой день равен девяносто девяти перекидываниям бусин на четках!» Ее взгляд останавливается на отслуживших свое часах-браслете, они болтаются на костлявом запястье мужчины. «Могу сказать тебе, что мне осталось перекинуть еще пять бусин до того, как мулла начнет свой призыв на полуденный намаз и примется читать хадисы!» Пауза. Она подсчитывает. «А на двадцатой бусинке в дверь к соседям постучит водонос. Старуха соседка, как всегда, с хриплым кашлем выйдет, чтобы впустить его. На тридцатой по улице проедет на велосипеде мальчуган, насвистывая песенку «„ Лаила, Лаила, Лаила, как ты мила, сердце ты разбила мое…“ нарочно, чтобы слышала дочка соседей…» Она смеется. Смех печальный. «А когда я дойду до семьдесят второй, этот дурак мулла зайдет тебя проведать и осыплет меня обычными упреками, опять заведет свою песню — будто бы я недостаточно о тебе забочусь, не исполняю его советов, совсем не молюсь… Иначе бы ты уже выздоровел!» Она проводит своей рукой по его руке. «Но ты, ты свидетель. Ты знаешь, что я живу только ради тебя, возле тебя, дышу тобой!» Она упрекает: «Легко говорить, что надо произносить девяносто девять раз в день одно из девяноста девяти имен Божьих… И так целых девяносто девять дней! Да только откуда этому дураку мулле знать, что значит для женщины быть одной с мужчиной, который…», она не в силах подыскать слово или не смеет произнести его, «… быть совсем одной с двумя малышками!» — это она уже бормочет себе под нос.
Долгое молчание. Почти пять оборотов четок. Пять оборотов, во время которых женщина с закрытыми глазами словно приросла к стене. Только призыв на полуденную молитву вырывает ее из оцепенения. Она достает маленький коврик, разворачивает его и расстилает на полу. Приступает к молитве.
Молитва окончена, она остается сидеть на коврике, слушая, как мулла читает хадисы, подобающие этому дню недели: «…и сегодня день крови, ибо в день вторник у Евы впервые отошла гнилая кровь, а один из сыновей Адама убил брата своего, и еще убили Григория, Захарию и Яхья — да пребудут души их в мире, — как и колдунов Фараона, Ассайю Бент Музахима, супругу Фараона, и телицу детей Израиля…»
Она медленно озирается. Комната. Ее муж. Его тело в пустоте. Это пустое тело.
Ее взгляд полон тревоги. Она встает, сворачивает коврик, кладет его на место, в самый угол комнаты, и выходит.
Через несколько минут она возвращается проверить, сколько еще раствора в пластиковой кружке. Его там мало. Внимательно смотрит на капельницу, считает интервалы между каплями. Они коротки, короче, чем между вдохами и выдохами мужчины. Она поправляет капельницу, ждет, пока упадут две капли, потом решительно уходит: «Схожу за раствором в аптеку». Но прежде чем выйти за дверь, с подгибающимися коленями, жалобно произносит: «Только бы им уже удалось где-нибудь его раздобыть…» Выходит. Слышно, как она будит малышек, «пошли, надо выйти», и уходит, а следом детские шажочки бегут по коридору во двор…
Проходят три оборота четок, двести девяносто семь вздохов, и они возвращаются.
Женщина ведет малышек в соседнюю комнату. «Мама, есть хочу», — хнычет одна. «Почему ты не купила банан?» — надула губы вторая. «Сейчас хлеба вам дам», — утешает мать.
Когда солнечные лучи уходят сквозь дырки в желтом и синем небе занавески, женщина вновь возникает на пороге. Она долго изучающе смотрит на мужчину, потом подходит, вслушивается в его дыхание. Он дышит. Кружка с раствором пуста. «Аптека была закрыта», — говорит она и со смиренным видом ждет, как будто сейчас ей прикажут что-нибудь еще. Ничего. Ничего, кроме вдохов-выдохов. Она выходит и возвращается со стаканом воды. «Тогда как в прошлый раз, сладко-соленой водой…»
Быстрым и ловким движением она вырывает у него из руки катетер. Вынимает иглу. Промывает резиновый шланг, вводит его в полуоткрытый рот и проталкивает до тех пор, пока он не входит в пищевод. Потом выливает содержимое стакана в кружку капельницы. Приводит в действие капельницу, отмеряет интервал капель. По капле на каждый вдох-выдох.
И снова уходит.
Капель через десять она возвращается. У нее в руке чадра. «Мне бы повидаться с тетей». И стоит, все еще ожидая чего-то… позволения, не иначе. Глаза у нее бегают. «Я сошла с ума!» Она нервно поворачивается и уходит. Из-за двери, в коридоре, слышен ее голос, «А мне плевать…», заходит и уходит, «на все, что ты о ней там думаешь», входит, «…я-то люблю ее, да», уходит, «у меня только она одна и осталась… мои сестры меня бросили, твои братья тоже…», входит, «…мне увидеть ее», уходит, «надо…», входит, «…плевала она на тебя… и я вместе с ней!». Слышно, как она уходит, обе малышки следом.
Их нет три тысячи девятьсот шестьдесят вдохов-выдохов мужчины. Три тысячи девятьсот шестьдесят вдохов-выдохов, во время которых не происходит ничего, кроме того, о чем женщина уже говорила: водонос стучит в дверь к соседу. Женщина с хриплым кашлем идет открывать… Еще через несколько вдохов-выдохов по улице на велосипеде проезжает мальчуган, насвистывая песенку: « Лаила, Лаила, Лаила, как ты мила, сердце ты разбила мое…»
Но вот они возвращаются, она и обе малышки. Она оставляет их в коридоре. Открывает дверь рывком. Ее муж по-прежнему здесь. В той же позе. Дышит в том же ритме. А вот она совсем побледнела. Даже больше, чем он. Она прислоняется к стене. После долгого молчания начинает причитать: «Моя тетя… она бросила дом… она уехала!» Медленно сползает на пол, опираясь о стенку спиной. «Она уехала… куда? Никто не знает… у меня больше никого нет… никого!» Ее голос дрожит. Горло перехватило. Текут слезы. «Ей и невдомек, что тут со мной… она не знала! А то бы хоть весточку о себе подала, прибежала бы помочь мне… тебя она ненавидит, это точно, но меня-то любит… любит деток… но тебя…» От рыдания у нее срывается голос. Она отходит от стены, закрывает глаза, глубоко вздыхает, силясь сказать хоть что-нибудь. Но не может выдавить ни слова. Оно, это слово, должно быть, такое тяжелое, так отяжелело от чувства, что никак не проходит сквозь горло. Тогда она придерживает его в глубине души, ища, что бы такое сказать легкое, нежное, ничего не значащее: «А вот ты-то знал, что у тебя жена и двое малышек!» Она бьет себя по животу. Один раз. Второй. Словно чтобы выскочило тяжкое слово, погребенное у нее в кишках. Она приседает на корточки и кричит: «А когда ты вскидывал на плечо свой гадский «калашников», ты хоть на минуту подумал о нас? Ах ты ублю…», но так и не произносит слово до конца.
С минуту она не двигается. Глаза снова закрыты. Голова опущена. Она скорбно стонет. Долго. А плечи вздрагивают в такт его дыханию. Семь раз.
Семь, и вот она поднимает голову и вытирает глаза рукавом, на котором вышиты цветы и колоски. Долго вглядываясь в него, она приближается, склоняется к лицу мужчины и просит: «Прости меня», — гладя его руку. «Я устала. Сил больше нет», — шепчет она. «Не оставляй меня совсем одну, у меня только ты и есть». Говорит громко: «Без тебя я просто ничто. Подумай о своих дочерях! Что мне с ними делать? Совсем еще малышки…» Она больше не гладит его.
На дворе, где-то неподалеку, кто-то выпускает одинокую пулю. Кто-то поближе быстро стреляет в ответ. Первый стреляет второй раз. Ответа больше нет.
«Мулла сегодня не придет», — говорит она с явным облегчением. «…Он боится шальных пуль. Такой же трусливый, как твои братья». Она встает и делает несколько шагов. «Вы, мужчины, все трусы!» Снова подходит к нему. Хмуро смотрит прямо ему в лицо. «Где они, твои братья, ведь они так гордились тобой, когда ты воевал с их врагами?» Два вздоха и ее молчание, полное ярости. «Трусы!» — выдыхает она. «Им бы надо было побеспокоиться о твоих детях, обо мне — о твоей чести, об их чести, — что, разве нет? Где твоя мать, которая без конца талдычила, что готова принести себя в жертву, лишь бы ни один волос не упал с твоей головы? Она даже подумать не могла, что ее сын, этот герой, сражавшийся на всех фронтах, против всех врагов, получит такую пулю в жалкой потасовке от типа — из своих же, конечно, — который еще и сказал ему: «А я плюю твоей матери в п…у!» Вот уж оскорбил так оскорбил!» Приближается на один шаг. «Как это смешно, как нелепо!» Ее взгляд блуждает по комнате, потом, отяжелевший, останавливается на нем — а пусть-ка послушает, что она сейчас скажет: «Знаешь… твоя родня, прежде чем уехать из города, знаешь что они мне сказали? Что им не с руки беспокоиться о твоей жене и твоих детях… чтоб ты знал: они тебя бросили. Им на все это наплевать, на твое состояние, на твое горе, на твою честь!.. Они нас покинули…» — выкрикивает она. «Нас, меня!» Она воздевает руку с четками к потолку и молит: «Аллах, помоги мне!.. Аль-Каххар, Аль-Каххар…» И плачет.
Еще один оборот четок.
Обессиленная, она бормочет, запинаясь: «Я схожу… сошла… с ума…», запрокидывает голову. «Зачем было ему такое говорить? Я схожу с ума. Вырви мне язык, о Аллах! Пусть мой рот засыплют землей!», закрывает лицо. «Аллах, защити меня, я заблудилась, укажи мне путь!»
Ответа не слышно.
Никакого.
Ее рука утопает в космах мужа. Из пересохшего горла рвутся мольбы: «Вернись, умоляю тебя, прежде чем я потеряю разум. Вернись, это только ради детей…» Она поднимает голову. Затуманенный слезами взгляд застывает в той же пустоте, что и взгляд мужчины. «Господи, сделай же так, чтобы он ожил!» Ее голос наливается тяжестью. «В конце концов, он долго бился во имя Твое. Ради Джихада!» Она умолкает, потом снова: «А Ты, Ты оставишь все вот так, да?! А его дети? А я? Ты не можешь, нет, Ты не имеешь права бросать нас вот так, без мужчины!» Левой рукой, той, в которой четки, она придвигает к себе Коран. Ярость клокочет у нее в горле. «Покажи, что Ты есть, сделай, чтобы он ожил!» Она открывает Коран. Пальцем пробегает по именам Бога, которые на заложенной странице. «Клянусь Тебе, больше я никогда не отпущу его воевать, как последнего недоумка. Даже во имя Твое! Он будет моим, здесь, со мной рядом». Из-за рыдания, перехватившего глотку, у нее получается лишь сдавленный крик: « Аль-Каххар!» И заново начинает перебирать четки. « Аль-Каххар…» Девяносто девять раз « Аль-Каххар».