Сингэ сабур (Камень терпения)
Шрифт:
— Чего это вы там нашли?
— Глянь! — один показывает ему бюстгальтер. — У него и жена есть!
— Это я понял.
— Ты понял?!
— Козлина, разве не ты снял с него обручальное кольцо?
Второй, швырнув бюстгальтер на пол, смеясь, говорит сообщнику: «А сиськи у нее, глянь, малюськи!» Но тот, что с факелом, не смеется. Он в размышлении. «Сдается мне, я знаю его», — бормочет он, подходя к мужчине. Теперь приближаются и те двое.
— Кто это?
— Имени не знаю.
— Он из наших?
— Думаю, да.
Они сгрудились вокруг него, лица скрыты под черными тюрбанами.
— Он говорил что-нибудь?
— Нет, ничего. Не шевелится.
Один дает ему пинка.
— Эй, давай вставай!
— Хорош, не
— Так ты его прикончил?
Человек качает головой: нет, — и спрашивает: «Где его жена?»
— В доме нет ни души.
Снова тишина. Долгая тишина, где все подчинено только ритму дыхания мужчины. Медленному и тяжелому. Наконец один из пришельцев взрывается: «Так чего мы тогда тут делаем? Уматываем?» Ответа нет.
Они не двигаются.
Снова слышна песенка старой соседки, прерываемая ее глухим кашлем. «Опять эта трехнутая», — говорит один. «Может, она его мать», — предполагает другой. Третий вылезает из комнаты через окно и кидается к старухе. «Что, мать, живешь здесь?» Она напевает: «Живу я здесь…», кашляет, «живу и там», кашляет, «живу я где хочу, у дочки морей, у царя, без дверей… у дочки моей, у царя…» и кашляет. Человек снова отгоняет ее от развалин ее собственного дома, и возвращается. «Совсем она разум потеряла!»
Раскаты кашля удаляются и стихают вдалеке.
Человек с факелом замечает на полу Коран, бежит к нему, хватает, падает ниц, целует книгу, он молится под тюрбаном. «Это ж добрый мусульманин!» — восклицает он.
Они снова погружаются в свои мысли, не произнося ни слова. До тех пор пока один из них, все тот же, не выдерживает: «Ну, и что теперь будет, а? Патрули, вашу мать! Разнесли весь квартал, а за что?!» Они поднимаются.
Тот, что с факелом, укрывает лежащего простыней, вставляет трубку ему в рот, и жестом показывает — пора уходить. Они уходят. С Кораном.
Снова рассвет.
Снова женские шаги.
Она выбирается по лестнице из подвала, пробегает коридор, входит в комнату, не удивляясь, что дверь открыта, а штора отдернута; ни на миг даже не подозревая о случившемся вторжении. Окидывает взглядом мужа. Он дышит. Она уходит и возвращается, неся два стакана воды. Один для кружки капельницы, другой — чтобы промыть мужу глаза. Даже сейчас она ничего не замечает. Наверное, потому, что еще темно. День еще не наступил, солнце еще не сияет сквозь дырявое небо на шторке, где вышиты перелетные птицы. Только позднее, когда подойдет поменять мужу простыню и рубашку, она наконец обратит внимание на его оголившиеся руку и запястье. «Где твои часы? А кольцо?» Она ощупывает его руку, роется в карманах. Шарит под простыней. Встревоженная, ходит по комнате туда-сюда. Опять подходит к нему. «Что тут было?» Уже в панике, она спрашивает у себя самой: «Здесь кто-то был?» — и идет к окну. «Да, здесь кто-то был!» — вскрикивает она, охваченная ужасом, глядя на выбитое окно. «Но как же это… Я ничего не слышала!» Она пятится. «Я спала! Господи, даже так?!» В полной растерянности она бежит в коридор, позабыв прикрыть мужа. Возвращается. У самого порога поднимает с пола свой бюстгальтер. «Они обыскали дом?! И не спустились в подвал?!», и, рухнув почти на мужа, хватает его за руку, крича: «Это все ты… Это ты тут ходил! Ты это нарочно, чтобы меня напугать! Чтоб с ума меня свести! Все ты!» Она с силой трясет его. Вынимает трубку. И ждет. Как обычно, никакого движения, ни звука. Она втягивает голову в плечи. Рыдание рвется из груди, ее всю трясет. После долгого безнадежного вздоха она встает, вытирает глаза краем обшлага и, прежде чем выйти, опять вставляет трубку мужчине в рот.
Слышно, как она осматривает остальные комнаты. Прекращает, когда глухой кашель соседки уже совсем близко. Она торопливо выбегает во двор и зовет старуху: « Биби… этой ночью кто-нибудь приходил?»
— Да, доченька, это царь приходил… — та кашляет, — он ко мне приходил… ухаживал за мной… — она смеется, она кашляет. — А нет ли у тебя куска хлеба, доченька? Я отдала царю весь хлеб, что у меня был… он хотел поесть. Он был прекрасен, этот царь! Прекрасен, как смерть! Он велел мне спеть. — Она принимается петь: « Ах ты царь, мой добрый царь, Горько, горько мне одной, Ах мой царь…»
— Где все твои? Муж, сын? — спрашивает женщина. Старуха обрывает пение и печальным голосом продолжает рассказ: «Он плакал, тот царь, когда слушал мою песню! И даже велел моим мужу и сыну сплясать под нее. Они плясали. Царь приказал им исполнить пляску смерти… да откуда им было знать, что это такое…» Она улыбается: «Тогда он научил их, отрезав им головы и облив горящим маслом их тела… и тут они как начали плясать!» Она снова жалобно запевает: « Ах, мой царь, не знаешь ты, как мое сердце скорбит без тебя, ах, когда вернешься ты…» Женщина опять перебивает: «Да что ж это такое… Господи… твой дом! Твой муж, твой сын… они живы?» Старуха принимается сюсюкать, точно дитя малое: «Да, оба там, и муж и сынок… в доме…», она кашляет, «головы под мышки спрятали», кашляет, «уж очень они на меня рассерчали!», и старуха кашляет и плачет. «Они больше не разговаривают со мной! А все потому, что я отдала весь хлеб царю. Хочешь на них посмотреть?»
— Но…
— Пойдем! Ты, скажи им ты!
Они удаляются, ступая по развалинам. Их больше не слышно.
Вдруг раздается вой, это голос женщины. Он полон ужаса. И вызывает ужас. Ее шаги кубарем скатываются по плитам, спотыкаются о руины, пробегают через сад и снова звучат в доме. Она все еще вопит. Ее выворачивает. Она плачет. Мечется по дому. Как безумная. «Я хочу уехать отсюда. Я хочу к тете. Любой ценой, все равно какой!» Ее панический возглас эхом звучит в коридоре, в комнатах, в подвале. Оттуда она поднимается вместе с детьми. Они уходят из дома, не зайдя взглянуть на мужчину. Слышно, как они уходят все дальше, их провожает неукротимый кашель старой соседки и ее заунывное пение, детям от него смешно.
Все тонет в немоте и безжизненности распростертого мужского тела.
И это длится и длится.
Долго.
По временам безмолвие нарушает жужжание мушиных крыльев. Сперва они рассекают воздух очень решительно, но потом, полностью облетев комнату, затихают на теле мужчины. И снова улетают.
Иногда занавески слегка колышет небольшой сквознячок. Он заигрываете перелетными птицами, застывшими в желтом и синем небе, в котором полно дыр.
Даже у осы не получается своим зловещим гулом нарушить воцарившееся в комнате оцепенение. Она все рыщет и рыщет вокруг мужчины, садится на его лоб — непонятно, укусила или нет, — и взлетает к потолку, к подгнившим балкам, наверное, чтобы свить там гнездо. Но мечта о гнезде запутывается в уже свитой паучихой паутине.
Она сучит лапками. И больше ничего.
Ничего больше.
Потом снова ночь.
Стихают выстрелы.
Опять приходит соседка, напевая свою песню и заходясь в замогильном кашле. И сразу уходит.
Но женщина так и не вернулась.
Рассвет.
Мулла призывает к молитве. Орудия умолкли. Но чувствуется запах дыма и пороховая гарь.
И только с первыми солнечными лучами, проникшими сквозь дыры в желтом и синем небе на шторке, возвращается женщина. Совсем одна. Сразу проходит в комнату, к мужу. Снимает с головы чадру. Некоторое время просто стоит. Взглядом проверяет, все ли на месте. Все осталось как было. Никаких изменений. Только кружка капельницы опустела.