Синяя борода
Шрифт:
Напомню о нашем возрасте: мне было около двадцати, ей двадцать девять. А человеку, которому мы собирались наставить рога или что-то в этом роде, — пятьдесят три, и жить ему оставалось всего семь лет, совсем не мало, как подумаешь теперь. Воображаю — иметь сейчас впереди еще целых семь лет!
А может, нам было так весело оттого, что вот-вот наши тела займутся кое-чем еще, что им предназначено на земле, а предназначено ведь не только есть, пить да спать. И не было тут ни мести, ни вызова, ни грязи. Мы же не в постели Грегори этим занялись, где Мерили спала с ним, не в
Да, и мне вспомнился рассказ художника Джима Брукса о том, как он работал, да и все абстрактные экспрессионисты работали примерно так же.
— Накладываю первый мазок, — говорил он. — А дальше половину работы, не меньше, делает холст.
Полотно, если дело пошло хорошо, после первого же мазка само предлагает, даже диктует, что делать. У нас с Мерили первым мазком был поцелуй у двери, как только мы вошли в дом, долгий, влажный, жаркий, головокружительный поцелуй.
Такая вот живопись!
Наше с Мерили полотно потребовало новых, более влажных поцелуев, а потом — полуобморочного, самозабвенного возбужденного танго, ощупью вверх по лестнице, через парадную столовую. Случайно опрокинули кресло, поставили на место. Полотно — оно делало даже не половину, а все — погнало нас через буфетную в заброшенную каморку футов в восемь. Там не было ничего, кроме продавленной софы, наверно, оставшейся от прежних хозяев. Крошечное оконце смотрело на голые вершины деревьев заднего дворика.
Мы не нуждались в дальнейших подсказках полотна. Мы знали, что делать, чтобы получился шедевр. И он у нас получился.
Я тоже не нуждался в подсказках опытной женщины. Я тоже знал, что мне делать.
Раз — и еще — и еще! И был такой отклик! Да я же всю жизнь только этим и занимался! А какие радости впереди! Всю оставшуюся жизнь буду делать это постоянно, черт подери!
И делал. Только так хорошо мне уже никогда не было.
Больше никогда полотно жизни не помогало мне с партнершей создать любовный шедевр, если позволительно так выразиться.
Стало быть, как любовник Рабо Карабекян хоть один шедевр да создал, он был сотворен в тайне и исчез с лица земли еще быстрее, чем картины, сделавшие меня сноской в истории живописи. Создал ли я что-нибудь, что переживет меня, если не считать презрения первой моей жены, сыновей и внуков?
А мне не все ли равно?
А другим не все ли равно?
Горе мне. Горе всем тем, кто оставляет после себя так мало стоящего и долговечного!
Как-то, уже после войны, я разоткровенничался с Терри Китченом о трех идеальных часах с Мерили, о блаженном ощущении парения в космосе, и он сказал:
— Ты пережил «анти-эпифанию», вот как.
— Что?
— Теория такая, я сам ее изобрел, — сказал он. Живописью он тогда еще не занимался, а вот поболтать любил, это было задолго до того, как я купил ему распылитель
— В Боге плохо не то, что Он редко дает о себе знать. Наоборот, беда в том, что Он держит за шкирку и тебя, и меня, и всех; держит — и не отпускает.
Как раз сегодня он, оказывается, провел день в музее Метрополитен, где полно картин, на которых Бог дает наставления Адаму и Еве, Деве Марии, разным святым мученикам и т.д.
— Если верить художникам, такие моменты очень редки, но только встречал ты кретинов, которые верят художнику? — сказал он и заказал еще одно двойное виски, а я, разумеется, заплатил.
— Эти моменты часто называют эпифаниями, и, уверяю тебя, они так же обыкновении, как обыкновенная домашняя муха.
— Понимаю, — сказал я. Кажется, Поллок тоже сидел там и прислушивался к разговору, хотя мы трое еще не успели прославиться как «три мушкетера». Он, в отличие от нас, занимался живописью по-настоящему и болтать не любил. Когда Терри сделался художником, он тоже научился молчать.
— Значит, блаженно парил в космосе? — переспросил Китчен. — Прекрасный пример «анти-эпифании », редчайший момент, когда Господь Бог отпустил твой загривок и позволил тебе на минутку стать человеком. Долго длилось это ощущение?
— Может, с полчаса, — ответил я.
Он откинулся на спинку стула и с удовлетворением сказал:
— Вот видишь!
Кажется, в тот же день я снял у одного фотографа студию для нас с Терри на чердаке большого дома около Юнион-сквер. Студии на Манхеттене в то время были очень дешевы. И вообще художник мог позволить себе жить в Нью-Йорке. Представляете?
Сняв студию, я сказал Терри:
— Жена узнает — убьет.
— А ты устрой ей семь анти-эпифании в неделю, она будет так благодарна, что сможешь спокойно удирать.
— Легко сказать, — ответил я.
Те, кто уверен, что романы Цирцеи Берман, она же Полли Медисон, расшатывают устои американского общества, ибо рассказывают школьницам, как легко забеременеть, если не принять меры, и о прочем в том же роде, безусловно сочли бы богохульством идею Терри насчет анти-эпифании. А я вот не вспомню никого, кто усерднее Терри стремился бы к достойному служению Богу. Он мог бы сделать блестящую карьеру в юриспруденции, бизнесе или занявшись финансами или политикой. Кроме того, он был прекрасным пианистом и великолепным спортсменом. Оставшись в армии, он быстро дослужился бы до генерала, а возможно — до председателя Комитета начальников штабов.
Но когда мы познакомились, он уже оставил подобные мысли и хотел стать художником, хотя никогда живописи не учился и даже примитивного яблока не мог нарисовать.
— Пора начать делать что-то стоящее! — сказал он. — А живопись — это то немногое, чего я еще не попробовал.
Знаю, многие считали, что Терри умеет рисовать, и, если захочет, получается похоже. Но единственное подтверждение тому — маленький фрагмент картины, которая раньше висела в моем холле. Он никогда не давал названия этой картине, но она широко известна как «Таинственное окно».