Сириус
Шрифт:
Николай Николаевич первый из великих князей изъявил желание ехать на войну.
— Ты будешь там, как Пьер Безухов, — сказал ему брат Александр.
— Нет, хочу, как Юлий Цезарь, прийти, увидеть… написать.
Он предвкушал успех своих писем в Париже, где он был членом Academie Francaise и «русским Филиппом Эгалите». Французское посольство дало согласие доставлять их туда с дипломатической почтой.
Вдовствующая императрица Мария Федоровна взяла с него обещание писать ей каждую неделю.
Но стало известно о назначении генерала Дубенского официальным военным летописцем, и великий князь захотел его видеть.
— Вот кому завидую! Что может быть лучше такого назначения? Состоять при особе государя,
— Приятно-то оно приятно, ваше высочество, да и страшновато. Ну, как не оправдаю ожидания?..
— Ну что вы! Тут ведь и мудрить много не надо. Берите пример с древнего летописца: «Отселе начнем и числа положим. В лето тысяща девятьсот четырнадцатое, вложи Сатана в сердце злохитростному и богопротивному Вильгельму…»
— Ох, не смейтесь, ваше высочество. «Великому времени великие слова», — сказал мне вчера один знакомый. А что, как не найду? Ведь даже высочайший манифест подвергся критике. Списано, говорят, с речи Александра Первого. И эта «матушка Русь» из народного календаря!..
— А вы бы, Димитрий Николаевич, посоветовались с литераторами.
— Пытался. Сологуб не стал и разговаривать: «Не могу давать советы генералам». Куприн сказал, что пьянство офицеров в мирное время кое-как еще мог описывать, но войны не знает. К Леониду Андрееву я сам не пошел. А больше-то с кем разговаривать? Нет у нас писателей-баталистов. Поэты — другое дело. Повели меня вчера в какой-то литературный кабак. Надел пиджак, сижу за столиком со своим чичероне, а уже вся публика знает, кто я такой. Подходит этакий детина в сажень и рычит:
Славьте войны динозавромордие!
Славьте руки высочайшей водительство!
Смелее, ваши благородии!
За перья, превосходительства!
Я уже хотел уйти, но подсел какой-то интеллигентного вида с голубыми глазами и начал о безднах духа, о пении серафимов, которое я должен подслушать. В этом-де и состоит моя задача, а регистрировать факты, описывать сражения — кому это нужно? Тут кто-то с голым черепом, севший за наш стол без всякого приглашения, закричал: «Неверно! Совсем неверно! Именно факт должен быть восстановлен в правах, как литературное явление. Надо уметь поднести факт, чтобы он стал словом. Только тогда слово будет Бог. Копите слова-факты, составляйте из них ряды, скрещивайте ряды, противопоставляйте слова друг другу. И, пожалуйста, отдайте приказ по армии военных корреспондентов, чтобы уничтожен был „град пуль“, „залитые кровью поля“ и „доблестные сыны отечества“».
— Как так?
— Нельзя! Нельзя! Все погубите. Вас читать не станут. И вот еще: когда будете описывать храбрость, не забудьте обо вшах, об отхожих местах… А победы генералов надо объяснять их неумением. Иначе из вас ничего, кроме Тита Ливия в генеральском мундире, не получится.
— Ну, а если, — говорю, — они все-таки кое-что умеют?
— Ничего не значит. Форма обязывает. Мотивировка победы гением полководца теперь уже не литература.
Прочие великие князья тоже собирались на войну. Из них лишь молодые Константиновичи ехали на линию огня и участвовали в боях. Олег Константинович пал в одном из первых сражений и кровью своей спас честь династии. Все другие устраивались в тыловых учреждениях. Кирилл Владимирович изъявил желание быть в ставке верховного главнокомандующего. Туда же вместе с высокопоставленным братом ехал «Петюша» — великий князь Петр Николаевич, рожденный, по словам Николая Михайловича, для роли церковного старосты. Сам Николай Михайлович устроился при штабе командующего Юго-Западным фронтом Иванове — туповатом, генерале-мужичке. «Гениальности ни малейшей», но хорош тем, что предоставил великому князю полную свободу при условии невмешательства в военные дела.
На улицах столицы не смолкала военная музыка. Полки шли на войну. Их забрасывали цветами, оглушали несмолкаемым «ура!». Уходил 145 Новочеркасский, в котором служил Дондуа до своего нового назначения. Ему очень хотелось попрощаться с товарищами. Но как устроившемуся в тылу показаться тем, которые идут на смерть? Минутами он готов был отказаться от царской милости и вернуться к своим.
В день выступления новочеркассцев отправился на Литейный в штатском платье и смешался с толпой. С моста, от Выборгской стороны, спускалась лавина штыков, светившихся не от солнца, а от лихого марша, под который шли молодцы-новочеркассцы. Тысячи рук поднялись для благословения. С балконов, из раскрытых окон махали платками. Букеты хризантем повисали на штыках. Женщины плакали, и Дондуа стоило много труда, чтобы сдержаться. Возвращался раздавленный, уничтоженный.
И вот опять загадочный красивый полковник… Подошел и заговорил, как с давнишним знакомым.
— Не горюйте, поручик, война не уйдет от вас, все там будем. Вы еще не видели своего золотого сна.
Он поздравил Дондуа с переводом в новый полк и выразил надежду чаще встречаться в Царском Селе.
Домой вернулся вечером, когда дядина квартира полна была гостей. Такие сборища бывали часто. Приходили члены Думы, журналисты, литераторы, говорили о забастовках, о еврейских погромах, о том, как реакция поднимает голову. Но сегодня обсуждались известия о переходе армией фон Эммиха бельгийской границы, о боях под Льежем, о том, как Зинаида Гиппиус вышла на балкон и на всю Сергиевскую, на всю Фурштадтскую: «Не приемлю! Отрицаю метафизически и исторически!.. Война — это разрушение вселенского чувства, соборности…» Но рассказывали, что в «Башне» у Вячеслава Иванова война признана вселенским, сокровенным, сверхразумным делом. Погрешили-то против вселенскости не мы, а немцы. Это они переполнили меру и вызвали месть эриний. Мы же выступил и принуждением божественного Промысла и взялись за меч земной не ради захвата Того и Камеруна, а для защиты святынь и данных нам обетований духа.
Молодой трудовик, неизменный оратор на тему «Эти Романовы — Голштейн-Готторпские!», говорил о повороте в народном сознании:
— Я, конечно, как был, так и остаюсь противником самодержавия, но сегодня другое дело. Эту войну я не имею оснований считать, как войну 1904 года, делом рук царя и его присных; она во многом народна. Только слепой станет отрицать это. А быть с народом — наш святой долг.
— Очаровательно! — восклицала спутанная бородка клинышком. — Очаровательно! «Проклятое самодержавие» амнистируете? Ушам своим не верю!
— Но разве во Франции не примирились все партии перед лицом внешней опасности?
— Франция нам не указ. Там возможна борьба партий, но борьба против Франции невозможна. Там никогда не было подлого словечка «пораженчество». Мнения разные, но душа у всех французская. Там политическая вражда и примирение — вопрос рассудка, а не совести. А нам, чтобы примириться с правительством, надо совершить клятвопреступление. Мы ведь детям и правнукам завещали Люциферову ненависть к нему. И вдруг мириться!..
Дондуа тихонько по коридору прошел в свою комнату. Речи Степана Степановича Левкоева были ему не внове. Знал он, что слушать его любили, несмотря на поношение интеллигенции, на сотрудничество в «Новом времени».
Собрания у Петра Семеновича были единственным местом, где забывались партийность и фракционность. Центристская лань сидела рядом с черносотенным зубром и социал-демократическим ягуаром. Горячились, спорили, но никогда не ссорились.
Укрывшись от шума сборища, Дондуа думал о том, как много нового ворвалось в его жизнь. Надо же было, чтобы приехал этот президент и чтобы из ста восьмидесяти миллионов населения Российской империи одно только имя поручика 145 Новочеркасского полка было ему известно. Но каким анекдотом обернулся этот странный случай!