Сияние
Шрифт:
— Адиафора [62] . Стало быть, надо. — Он тяжело вздохнул, намекая, что не мешало бы мне задать вопрос, каковой я и задал:
— Что «надо»?
— Ты слышал, что сказал Эйнар? И что ответила сестра Стейнунн? А она, между прочим, тонкая женщина. Очень даже тонкая. Да-да, я долго с этим боролся, но сегодняшнее происшествие многое мне открыло. Теперь я наконец-то понимаю, зачем я здесь. Нельзя презирать таких, как Эйнар, только за то, что они чуточку… — он покрутил пальцем у виска, — чуточку странные. Возможно, и у них бывают наития. Хотя и другие. Но ты должен обещать, что словом никому не обмолвишься о том, что я тебе покажу.
62
Адиафора —
Он опустил штору:
— Видишь на стене карту Исландии? Как по-твоему, на что она похожа?
— На утку. Мне всегда казалось, что на утку.
— Не шути с такими серьезными вещами, Пьетюр. Видишь тонкую сеточку, которая разбегается по всей стране? Будто нервы.
— Ну, вижу.
— А теперь гляди — это настоящая сенсация! Сейчас я отодвинусь чуть подальше от стены — что ты теперь видишь?
— Не знаю.
— Не бойся, ничего опасного тут нет. Посмотри на мою тень, видишь, как она ложится на карту? Моя тень точно совпадает с очертаниями Исландии, повторяет ее контуры, мы совершенно под стать друг другу.
— Н-даа.
— Нет, ты пойми, удивительная же штука: выходит, вот зачем мне пришлось очутиться тут и отдыхать, как цветисто выразился наш директор, — чтобы вокруг меня настала тишина и я прислушался к гулу.
— Не понимаю.
— Да я и сам не сразу уразумел. Не сразу разглядел, что я и Исландия — одно, и когда гудит у меня в голове, значит, гудит Фредла и надо предупредить людей. Нельзя презирать таких, как Эйнар, ведь не что-нибудь, но наитие заставило его сказать… нет, не сказать, а констатировать факт.
— Ты бы все-таки переоделся, а, пап? Весь пол намочил.
— Мирской ты человек, Пьетюр. Подумаешь — пол намочил, чепуха это, думаю, директор сам не знал, что говорит, когда сказал «отдохнуть», у него тоже случилось наитие, он был просто устами этого наития. А ведь знать не знал. Со смеху помрешь, право слово.
— Не надо, пап.
— «Тебе необходимо хорошенько отдохнуть». Прямо как живого вижу его вон там, в коридоре. Очень ловко. Выбрать директора.
Даже в общей гостиной, где сестра Стейнунн с двумя санитарками собирала воду и осколки стекла, я еще слышал отзвук отцовского смеха.
— Сестра, вам не кажется, что отцу тут у вас стало хуже?
Она нахмурила брови и недоверчиво посмотрела на меня:
— О чем это вы?
— Ну, заскоки разные. Теперь вот в президенты нацелился.
— Да-а?
Мы оба замолчали.
Санитарки повернули ко мне некрасивые лица, со швабры капала вода, я почувствовал себя не в своей тарелке и невразумительно хмыкнул.
— А что, хорошая идея, — сказала Стейнунн. — Я его поддержу. Исландии нужен в руководстве человек вроде него.
— Но ведь он болен, выдумывает невесть что. К примеру, это я его стукнул, вот он и упал на аквариум… затылком его расколотил…
— Если б вас тут заперли, как его, вы бы еще не то расколотили. И незачем вам его выгораживать.
~~~
Стейнунн с отцом ходят в кино.
Вернее, Стейнунн ходит смотреть фильмы, а отец — в кино. Держась за руки, они идут по улице, потому что отец отвык от движения транспорта, от назойливых взглядов прохожих, но он горд, что сестра Стейнунн выводит его из лечебницы на прогулки и что эти прогулки не прекращаются и после выписки. Отец в черном берете, шаги у него короче, чем у Стейнунн; Стейнунн блондинка, и отец думает, будто вокруг ее чела сияют звезды и она видит то, что от него сокрыто. В кино они ходят часто и потом житья не дают своим друзьям, пересказывая содержание фильмов, причем так, что друзья
— Жаль, мы пропустили эту картину, видно, очень уж она хороша.
— Очень жаль, — говорит сестра Стейнунн.
— Этот фильм — не пустышка, — говорит отец.
— В нем рассказывается о вещах, о которых люди часто вовсе не задумываются.
— И которые после кажутся совершенно очевидными, — добавляет отец.
А друзья говорят:
— Много фильмов пропускаешь. Сидишь и ждешь, когда их по телевизору покажут.
— Но фильмы лучше смотреть в кино, — говорит Стейнунн и отнюдь не краснеет, потому что даже не догадывается о банальности этого клише. А отец пропускает его мимо ушей. В этот период холодноватой влюбленности они лояльны друг к другу. Хотя фильмы, которые любит Стейнунн, отец считает слишком тяжелыми.
— Так ведь фильмы смотрят не для развлечения, — говорит Стейнунн.
Отцу давно известна ее точка зрения, но каждый раз он неизменно удивляется. А для чего же, если не для развлечения? Если не для того, чтобы провести время? Ведь отец теперь погоняет время перед собой, как строптивую корову. Хоть он и «на воле», жизнь тяготит его. Работа не радует, на радио ему поручают псевдозадания, из которых никогда не выйдет программы, и он это знает, раньше-то много видал старых звезд, сосланных в архив, где пыль потихоньку делает их незримыми для окружающих.
Они что, смотрят одни и те же фильмы? Конечно, нет. «Одних и тех же» фильмов не бывает, как не бывает «одних и тех же» камней, «одних и тех же» любовных знаков и жестов. Объекты не существуют вне наблюдателя. Природа объекта материализуется единственно в пересказе, и в устах Стейнунн фильмы обретают одну жизнь, в устах отца — другую.
Когда Стейнунн идет с отцом в «кино», он способен до слез хохотать над всеми тортами, размазанными по физиономиям, над всеми путаницами и веселыми автомобильными погонями — пока не взглянет на Стейнунн, которая хранит серьезность. И, наблюдая за нею во время «фильма», отец знает, что она находится в совсем другом краю.
Еще Стейнунн с отцом ходят в церковь.
Рука об руку шагают туда каждое воскресное утро и отпускают друг друга только у самой двери.
Снимают перчатки, глядят на город внизу, на площади почти никого, смотреть особенно не на что. И все-таки они некоторое время молча стоят, а когда уже готовы войти в пустую дверь, погрузиться в летящие с хоров звуки органа, отец откашливается. Почему откашливается? Из почтения перед церковью. Он прочищает горло, хоть и не собирается много петь. Отец ходит со Стейнунн в церковь, так как хочет, чтобы люди видели их новообретенное единение, а еще потому, что в этом безгрешном помещении его охватывает немыслимая страсть к ней. Когда он сидит, сложив ладони, поет или вместе с остальными, надо сказать весьма немногочисленными, прихожанами бормочет символ веры, давно исчезнувшая страсть вскипает в его плоти. Вера Стейнунн во Вседержителя Бога Отца сильна и прекрасна, у других такой нет, и, когда он косит глазом в ее сторону, у него всегда возникают две мысли: хочется нарисовать ее (если б он умел) и любить ее (если б это было возможно) на мягком ковре хоров. Но он вынужден довольствоваться тем, что дышит в такт, взбирается по мелодическим ветвям псалмов и поет в той же группе молящихся, что и она. В церкви Стейнунн совершенно обнажена, даже в постели она бы не могла быть обнаженнее. И черты лица у нее в церкви чище, чем после купанья. А когда я однажды спросил, с чего это отец вдруг заделался этаким ретивым прихожанином, он ответил, что лишь в церкви ощущает мгновения настоящего и что воздух настоящего прозрачен и дает опору. Стейнунн никто о таких вещах не спрашивает, потому что она как бы неотъемлемая часть церкви. Где она, там и богослужение. Да, отец мог бы сказать, что не Стейнунн ходит в церковь, а церковь — в Стейнунн.