Скандалист
Шрифт:
Стараясь не шуметь, он встал и, держась рукой за голову, принялся собирать свои вещи.
Преодолевая мучительную ломоту в пальцах, он написал прощальную записку Нейгаузу.
Он благодарил его за радушие, просил извинить за неожиданный отъезд, вызванный обстоятельствами непредвиденными.
На опустошенном столе он нашел кусок лимона и, очистив его ложечкой от мокрых крупинок чая, съел с жадностью.
В котором пункте его проекта стоял этот кусок лимона, и косоглазый Женька Таубе, и почтовый чиновник с кудрявыми лихими усами?
Со стесненным
Он думал о Драгоманове в поезде — быть может, поэтому, встретив его на Знаменской площади, не поверил глазам своим и прошел мимо.
И точно — легко было не узнать Драгоманова: так изменился он за эти несколько дней, отделявших нынешнюю встречу от последнего разговора в университетском общежитии.
Он стоял, прислонившись к решетке памятника, засунув руки в рукава своей драной шинели, глядя вокруг себя туманными глазами. Хлястик был оборван на шинели, она висела на его узких плечах больничным балахоном. У него лицо стало меньше. Истасканные красномордые проститутки шныряли вокруг него, мальчишки продавали ароматную бумагу.
И Ложкин вернулся и снова прошел мимо Драгоманова, схватившись было рукой за шляпу, но так и не поклонившись от растерянности. Тогда Драгоманов оборотился, все теми же туманными глазами посмотрел ему вслед и вдруг снял перед Ложкиным шапку.
— Степан Степанович, — сказал он почтительно. — Очень рад, что наконец встретился с вами. Я так и забыл вернуть вам ваше пенсне. Кроме того, я должен принести вам мои искреннейшие извинения. До сих пор понять не могу, как я мог позволить себе так неучтиво вести себя в разговоре с вами.
И вот началось путешествие — путешествие за потерянным пенсне, за утраченным временем, за концом разговора.
Драгоманов шел впереди — прихрамывая, подняв голову, не глядя по сторонам.
Он был похож на босяка, но шел как римлянин — со свободным достоинством человека, который считает излишним смотреть себе под ноги. И неторопливо. Но Ложкин все же бежал за ним, подняв воротник шубы, поправляя кашне, боясь простудиться.
Он был неспокоен. Он был как будто даже слегка огорчен встречей с Драгомановым. Драгомановская вежливость его пугала.
Проспект 25-го Октября был пуст.
Фонари только что погасли, и каждый дом казался тупой коробкой с тусклыми стеклами. Он был пуст и безлюден, серый арктический рассвет лежал над ним, как падающее небо. На панелях, возле потускневших окон магазинов и черных ворот, стояли закутанные в огромные шубы сторожа, продрогшие до костей, но еще сохраняющие торжественную неподвижность своего ночного одиночества.
Был ветер, крыши серели и таяли.
— Степан Степанович, вы любите Невский проспект? — спросил Драгоманов очень свободно и закинул ногу на ногу. Они уже сидели в трамвае. — Я его прямо терпеть не могу. Единственная часть города, которую если не люблю, так по меньшей мере уважаю, — это Васильевский остров. Я думаю, что если бы Петру удалось из него Венецию сделать, так это было бы самое забавное место на земном шаре. И, кроме того, там очень пивные хороши, на Васильевском. Я много ездил по Востоку, видел все эти портовые кабаки — они с лингвистической стороны действительно очень интересны. Я одно время портовым арго Средиземного моря очень увлекался. Но таких пивных, как на Васильевском острове, ни на Западе, ни на Востоке вы не встретите. Идешь себе где-нибудь по Двадцать седьмой линии, и вдруг в угловом доме, от которого один только угол и остался, стоит пивная. И все, что угодно, вы в ней можете получить! Колбаски эти, заперченные до того, что дух захватывает с непривычки. Горох к пиву. Воры сидят. И хозяин — тоже, несомненно, вор, но благообразный, почтенный, с окладистой бородой и с глазами ясными, молодыми. Очень хорошо.
Ложкин согласился с ним. На Васильевском острове он жил уже тридцать лет. С тех пор как защитил магистерскую диссертацию, ни в одной пивной не удосужился побывать. Но зато когда он был студентом…
Три пушечных выстрела бухнули один за другим с короткими промежутками. Начиналось наводнение.
Не кончив фразы, он обеспокоенно взглянул на Драгоманова.
— Три фута выше ординара, — равнодушно объяснил Драгоманов и встал: трамвай уже скатывался с Дворцового моста. — Итак, Степан Степанович, когда вы были студентом…
И комната драгомановская как-то изменилась с того дня, когда Ложкин, сопровождаемый странным вопросом о штанах, бежал из нее, беспомощно запахивая шубу.
Комната была уж не просто грязна, неприглядность ее уже нельзя было оправдать шутливой фразой о Робинзоне Крузо. Пол был усеян окурками и картофельной шелухой, ровный слой пыли лежал на столе, на книгах; черная, как земля, подушка валялась на неприбранной постели. И Драгоманов больше не извинялся за все это, может быть, даже и вовсе не замечал. В комнате чувствовалось падение.
Он помог Ложкину снять шубу, предложил ему стул, и сам сел, скрестив и вытянув ноги. У него был усталый вид. Он молчал.
Ложкин любовно вертел в пальцах свое старенькое пенсне, дышал на него, крепко протирал платком стекла, смотрел на свет.
Потом надел и, слегка склонив голову набок, попробовал прочесть название одной из книг, лежавших на столе. Прочтя и удовлетворившись этим, он вопросительно взглянул на Драгоманова.
Драгоманов молчал. У него было уже не усталое, но скучное лицо.
Его уже не забавляло, казалось, что ординарный профессор краснел перед ним. Или не краснел. Лениво потянувшись к столу, он отыскал под грудой книг ножницы и принялся старательно вырезать из бумаги… Черт знает что он вырезал из бумаги!
Ложкин задумчиво посмотрел на него, и вдруг Вязлов, скореженный, страшный, с папиросой, зажатой в кулаке, вспомнился ему.
— Человек, о котором вы изволили упомянуть, в сущности говоря, по сложности своей человеческому уму почти не понятен.