Скажи изюм
Шрифт:
Огородников отослал членский билет по почте, даже не сопроводив запиской. Вдруг среди «изюмовцев» начался разброд. Иные говорили, что он не имел права один выходить. Надо было всем выходить, а теперь он, видите ли, один такой оказался мученик. Другие говорили – не поздно и сейчас, давайте соберем пресс-конференцию и объявим массовый выход. «Коры» пришли в возбуждение. «Вечерняя Москва» напечатала подборку писем трудящихся под заголовком «Порнография духа», гневно разоблачающую таинственный, никем из трудящихся не виденный фотоальбом. Вдруг среди бела дня загорелась студия мастера Цукера. После пожара комитет ветеранов жилищно-эксплуатационной конторы потребовал выселения пострадавшего
В один из дней, заполненных подобным хламом, вдруг прозвучал звонок полузабытого человека, Славы Германа. Он глухо и мрачно в своем стиле похохатывал: что-то вы, братцы, обо мне забыли, думаете, я тоже в космос свалил.
Германа издавна сопрягали с Древесным, еще со времен молодой дружбы и первой выставки в Музее транспорта. Герман и Древесный – на выставку тогда обалдевшая валила вся Москва. От пылкой дружбы давно уже и угольков не осталось. Однако при имени Древесный неприменно выплывает и имя Герман, и наоборот.
Вообрази, Ого, ха-ха-ха, болею, хо-хо-хо, и бочонок рому, может быть, заедешь? Хреновато чувствую себя, а поговорить трэба. «Хохлизмы» были коронным номером Славы Германа, все эти неизвестно откуда взявшиеся «нэ трэба», «разжуваты», «по-пэрэд батьки»…
Он жил, разумеется, в коммунальной квартире, иначе и быть не могло. Большущая, сто раз перестроенная и перегороженная, но все же сохранившая что-то от «барских времен» квартира на Чистых прудах. Полдюжины звонков на дверях. Максим подумал, что не был здесь уже несколько лет, а так как все прошлые посещения проходили в пьяной вьюге, то он попросту и не помнит Славкину квартиру.
Дверь открыла соседка, завитая, да еще и в египетском несусветном халате. Дохнула здоровенной дозой коньяку. Максимка, ты? Оказывается, я здесь еще и Максимка! Как хорошо, что ты пришел! Прижавшись мягким боком к выпирающему огородниковскому мослу, дама повела его по столь типичному, почти кинематографическому – студии имени Горького – коридору с обязательным, к стене подвешенным велосипедом древней модели, мимо тазов с замоченным бельем, репродукций из «Огоньков Москвы», среди которых мелькнула тошнотворная, та, что, казалось, уже не повторится, «Снова двойка», мимо общего фикуса, свидетеля первой пятилетки, и общего кота-мухолова. Ему это сейчас очень нужно, жарко шептала соседка и в глубину куда-то кричала: это Максим пришел, Максим! Квартира, оказывается, его помнила.
Герман полулежал на диване. Вокруг разбросано было журналов, снимков, альбомов с зарисовками. Гриппуешь или с похмелья? – спросил Огородников. Просто не двигаюсь, ответил старый друг. Какой он когда-то был шикарный, почему-то подумал Огородников. Какой старомодный. Как бабы теряли головы при нем. Гитара? Конечно, вот она на прежнем месте. Его бухой репертуар бил безотказно даже по питерским снобкам. Коньяком здесь пахло всегда, а вот мочой прежде не пахло. В окне деревья и памятник Грибоедову, его могучая спина – что-то припоминаю. Советская интерпретация автора «Горе от ума», на манер маршала Скалозуба с матерым загривком. Рядом с окном фотография окна, известный германовский шедевр. А вот здесь это что-то новое, вернее, выплывшее старое – девушка на пляже, держит тяжелые свои волосы тонкой рукой. Полинка Штейн в незапамятные годы…
Прочти вот это! Слава протянул хрустящий листок отличной бумаги.
«В Союз фотографов СССР. В связи с грязной клеветой в адрес фотоальбома «Скажи изюм!» и М. П. Огородникова заявляю о своем выходе из союза и возвращаю членский билет. Святослав Герман».
– Ну знаешь, Славка!
– А, ерунда, мне это ничего не стоит.
– Да как же? Ведь жить же надо!
– В том-то и дело, старый, что
Ну это еще что за мрак? Вдруг Огородников понял, что случилось что-то ужасное, когда Герман с кривоватой улыбкой на своих полных, едва ли не негритянских губах приподнялся на локте и, концом трубки разбередив бумажный хлам на столе, вытащил нечто в коричневом пакете. Рентгеновский снимок. Это моя грудная клетка, старый. Вот здесь, вот это темное – это конец, и очень быстрый. Туда лазали бронхоскопом и брали клетки. Теперь ты понимаешь, Огоша, почему мне этот клочок бумаги ничего не стоит?
… Ну-ну, перестань, Макс, да что ты… От многоточия до многоточия что-то выпало. После этого Огородников сообразил, что у него был мгновенный провал сознания. Слава Герман смущенно улыбался. Вот уж не думал, что ты так… как-то так… Макс, ты как-то уж так… как-то слишком… что с тобой? Максим сообразил, что он открывает и закрывает рот, как бы пытаясь что-то сказать. Вот уж не хотел произвести такого сильного впечатления, проговорил Слава. Слав-Славка, пробормотал наконец Максим. Дальше опять не пошло. Кажется, сейчас разревусь. Слезами я еще не изливался. Вечереет. Опустошается часть Москвы. Хочешь чаю?
Хорошо, что ты пришел, заговорил Герман. Можно перед тобой порисоваться – не горюй, мол, Макс, ничего особенного, дело житейское. Без этого невыносимо. Знаешь, я сейчас пытаюсь думать о своей жизни, но ничего не получается. Никаких фундаментальных умозаключений, никаких даже стоящих воспоминаний, все они превратились в ворох фотографий, батя мой. Одна только штука приходит в голову и стыдит безмерно. Всю жизнь я старался «производить впечатление» и больше, старый, по сути дела, ничем не был озабочен. Каждый кусок жизни проигрывается, как в дешевом театре. Везде я в позе… Или как в хорошем театре, какая разница. Везде – поза. Даже сейчас, Огоша… Попросил тебя приехать, а сам думаю о сцене «У постели умирающего друга», протягиваю тебе рентгеновский снимок – театральный эффект… Вместе с заявлением о выходе из союза получается… б-р-р… Говорю тебе в сумерках об этой дряни, и снова выходит жуткая показуха. Увы, только это еще и соединяет с жизнью. Без этого я вою, Макс. С этим тоже вою, но негромко, подвываю, а без этого уже все кончается, и только лишь вой… В общем, ты сейчас иди, Макс. Сделай одолжение, разыграем сцену ухода…
В темноте Огородникову показалось, что на диване, возле подушки прыгает нечто, размером с жабу. По потолку проехал свет от проходящего троллейбуса, и он увидел, что это рука Германа подбирается к тумбочке. Он потянулся и поцеловал Славу в колючую щеку. Может быть, тебе священник нужен, Славка? Герман вздрогнул… Да, да… Знаешь, Макс, я и без болезни тянулся к религии, да только лишь боялся переиграть… Это уродство, и я даже рад, что теперь театрику конец. Иди, Огоша, иди! Найди мне священника, может быть, напоследок научит молиться в одиночку…
Огородников прошел через комнату к дверям. Голос Германа догнал его там. Макс, а помнишь?… Что?… «Огнями улиц озарюсь»… Нет, ничего, иди… «перегородок тонкоребрость»…
На Чистых прудах дивно падал, быть может, последний в этом году вечерний снег. Советской власти в поле зрения не было. Он очищал снег со стекол машины и вдруг испытал забытое и странное ощущение нормальности. Нормальный московский вечер, нормальный человек счищает снег со своей машины, только что посетил нормально умирающего друга, сел, машина нормально завелась, к светофору нормально подъехала чуточку юзом, постовой нормально указал палочкой на обочину, нормально попросил права, осмотрел со всех сторон машину, вернул права, козырнул – будьте внимательны, подмораживает…