Сказка 1002-й ночи
Шрифт:
Через несколько недель Мицци призналась себе, что родной сын для нее чужой, хуже любого чужого ребенка. И в период, открывшийся потрясающей денежной удачей, это стало вторым ее главным разочарованием, пожалуй, еще горшим, чем известие о том, что ротмистр Тайтингер отозван в полк. Ребенок его тоже оказался от нее в каком-то смысле отозван.
Задолго до окончания курортного сезона она заторопилась с ребенком в Грац. Ей, строго говоря, хотелось сбыть его с рук. И она взялась устроить его на манер детей из хорошего общества. У нее было несколько адресов. Но она не стала обходить все эти рекомендованные ей заведения, а сдала мальчика в первое по списку. Итак, ее сын, Ксандль Шинагль, попал в воспитательное заведение для мальчиков
Ее злило не только то, что ее ждет этот мужчина: ей казалось, будто и все остальные мужчины нетерпеливо дожидаются ее возвращения. Все ее ждут, кроме Тайтингера. А он нет — от него такого не дождешься!
Однако Лиссауэр не собирался сидеть сложа руки в ожидании Мицци. Увидев, что она не торопится возвращаться в Баден, он отправился в Вену, зашел к госпоже Мацнер и попросил сообщить ему нынешний адрес Мицци. Он сказал, что должен передать ей важные новости от Тайтингера.
Он был преисполнен решимости не упустить Мицци, был готов следовать за ней по пятам. Итак, он отправился в Меран.
Увидев его на променаде, Мицци Шинагль обрадовалась. В ярких клоунских брюках, в синем пиджаке и темно-желтых мягких туфлях на пуговках, он пробудил в ней нежные чувства и даже своего рода раскаяние. Ей было страшно! Ей было страшно своего богатства, страшно новой жизни, к которой это богатство обязывало, страшно большого мира, в который она было ринулась без оглядки, но больше всего она боялась мужчин. В доме Жозефины Мацнер она была сильнее всех мужчин — знакомых и незнакомых, чужеземцев и земляков, благородных господ и швали. Там была ее почва, ее, так сказать, родина. Она не обладала соответствующими способностями и не имела навыка обращения с мужчинами, кроме тех, которые приходили купить ее. Вот их похотливые взгляды она понимала, их жесты, их завуалированные намеки и жеребячьи шутки. Вне стен заведения она оказалась беспомощна, безродна, лишена какой бы то ни было опоры, без руля и без ветрил колыхалась она по воле волн бурного моря жизни, испытывая при этом страх — несказанный и невыразимый страх. Она тосковала по чему-нибудь знакомому, по чему-нибудь хоть отчасти вызывающему доверие. Ее чувства были утрированы: едва знакомое казалось ей теперь очень близким. Так она приветствовала Франца Лиссауэра.
Он, видимо, догадывался о том, что творится в ее душе, благодаря тому безошибочному инстинкту, проявляющемуся у определенных тварей, едва поблизости запахнет опасностью, пищей, наслаждением или добычей. Он небрежно приподнял, приветствуя ее, свою солнечного цвета панаму и как бы в рассеянии произнес:
— Ах, и ты здесь?
— Я так рада! — ответила она.
И обняла его.
В этот момент его план созрел окончательно. Это была не слишком оригинальная затея с брюссельскими кружевами.
В ту пору бельгийские кружева ценились чуть ли не на вес золота — и были для дам подчас еще желаннее.
В результате появились бесчисленные подделки под знаменитые кружева. Поддельными кружевами наивысшего качества торговал друг Лиссауэра, Ксавье Ферренте; товар на его склады поступал вовсе не из Триеста, откуда был родом он сам, а из другого — иностранного и довольно отдаленного — порта, а именно из Антверпена. То есть эти кружева были «декларированными», как выражаются специалисты. В действительности же их скупали оптом в галантерейной лавке у Ширмера
— В долю ты можешь войти только с капиталом, — объяснял ему Ферренте. — Без гроша — ни шиша! — добавлял он.
Это была излюбленная народная мудрость картежников из кафе у Штайдля.
А вот теперь наконец-то, после того, как он долгие годы «практически даром надрывался на Ферренте», как иногда выражался Лиссауэр, у него появился шанс вложить капитал в эти самые кружева — капитал Мицци Шинагль.
Приняв это решение, Лиссауэр начал делать вид, будто избегает встреч с Мицци и пренебрегает ею. Он выезжал на пикники с некой фрейлейн Корнгольд, посылал цветы госпоже Глязер, показывался на променаде с крошкой Брандль, опаздывая на свидания с Мицци или вовсе не являясь, и всячески давал понять, что она для него ничего не значит. Более того, он даже поговаривал, что собирается вскоре уехать, по некоторым причинам.
После того как несколько дней он держался с нею подобным образом, Лиссауэр и впрямь уехал — в Инсбрук — и отправил оттуда Мицци телеграмму: «Уехал в связи с важными переговорами, жди завтра вечером».
На следующий вечер он действительно вернулся. Вернулся не только приветливым и милым, каким уже давно с нею не бывал, но даже нежным. И вместе с тем, во всем его поведении сквозило сильное душевное волнение.
— Невероятная удача, — то и дело восклицал он. Радостного возбуждения он и не собирался скрывать. — У меня появился шанс разбогатеть!
— Ты женишься?
Это было первым, что пришло Мицци в голову. Да и как еще может мужчина внезапно разбогатеть?
— Женюсь? — переспросил Лиссауэр. — Да, может быть.
Он сделал вид, что задумался.
О брюссельских кружевах Мицци Шинагль было известно только, что они дорогие, — и ничего больше. Она едва ли отличила бы муслиновую занавеску от подвенечной фаты. В принадлежащей ей самой галантерейной лавке она побывала не более пяти раз. Однако она согласилась с тем, что кружева, которые можно достать за гульден восемьдесят, а продать за пять, — это совсем неплохой товар.
— Барыш поделим, — сказал Лиссауэр. — Пополам! Договорились?
— Договорились! — ответила Мицци, и больше она про кружева и не вспоминала.
Уже начали гасить большие светильники в вестибюле отеля. Невыразимой печалью повеяло от алавастрово-белого великолепия лестниц и перил, от кроваво-красного великолепия ковров, показавшихся внезапно кромешно-черными. Огромные пальмы в кадках выглядели кладбищенскими деревьями. Их темно-зеленые листья тоже почернели, напоминая теперь некое — вышедшее из употребления — старинное оружие. Зеленоватое газовое пламя в светильниках ядовито шипело, а большие красноватые зеркала, в рамах из поддельной бронзы, отражали Мицци Шинагль, когда она бегло и робко заглядывала в них, отражали другую Мицци Шинагль, — такую, какой она себя еще не знала и не думала узнать, такую Мицци Шинагль, которой никогда не было.
Ей стало очень грустно. В ее бесхитростной душе промелькнул на несколько мгновений быстрый отблеск того света, который делает людей более умных и проницательных блаженными и вместе с тем трагически печальными, — света познания. Она познала сейчас, что все тщетно, суетно и напрасно: не только кружева, не только Лиссауэр, не только ее деньги, но и ее сын, но и Тайтингер, но и тоска по дому, по любви, по мужчине, но и фальшивая любовь отца, но и все, все остальное… И из ее собственного сердца пахнуло вдруг лютым холодом — как из ледника, как из ледового погреба родного дома в Зиверинге, про который она маленькой девочкой свято верила, будто там, внизу, ждут своего часа зимы и вьюги.