Сказы
Шрифт:
Вечером, значит, приехали, прямо в дом к Селиверсту пошли. Как полагается, с дороги да с устатку выпили, закусили чин-чином. Утром Селиверст с этим человеком на фабрику пожаловал, по цехам пошли осмотр делать. Селиверст машины показывает, всю свою фабрику обрисовывает, что к чему, значит, какой народ работает, какие атласы и канифасы выделывают, нанки да китайки.
И что Селиверст ему ни скажет, на что ни покажет, этот приезжий, словно зимняя ворона на ветле, одним манером каркает, на все одинаково: «карош» да «карош». И ткачи «карош»,
Фабричные вослед глядят, промеж себя пересмеиваются: «Что за Карош такой объявился?» Так потом и прозвали его.
В красковарку к Прохору хозяин с ним направился. Прохор краски варил с помощниками. На самом взвару дело было. Духотища в красковарке — не продохнешь. Кое-где чахло фонари мигают. Открыл хозяин дверь, в нос паром и кислятиной ударило. Карош на пороге зачихал, стал платком глаза тереть.
— Эй, вы, где вы тут, красковары мои почтенные? Ни черта не вижу в дыму. Или никого здесь нет?
— Все здесь, хозяин, все на месте, — издалека Прохор отзывается. — Кого в слезу, кого в чих, а воздух здесь слаще, чем у святых! Ангельский. Всю жизнь дышим, да все богу молимся. Спасибо ему, не обидел нас — сотворил запашок, проникает до кишок. Из чана нюхнул — и носу дерет, из котла дыхнул — в горле скребет. Гоже. Пожалуйте сюда, к печке поближе, погрейтесь, а то небось замерзли.
Прохор фартуком смахнул табуретку, подставил Селиверсту.
Какое тут озябли, с обоих пот льется. Присел хозяин на табурет, а Карош никак не отдышится, слеза забила, слова молвить не может.
— Гляди, вот моя красковарка, в ней ты и будешь за главного, — говорит немцу Селиверст. — А это Прохор, мой красковар, — на Прохора указывает.
Немец и не посмотрел, свое ладит:
— Карош!
Селиверст к красковару с новостью:
— Я тебя, Прохор, порадовать хочу.
— Очень благодарен хозяйской милости, — в пояс кланяется Прохор и руки о фартук вытирает.
— Какого я колориста поддел — Карла Карлова. Вот он! Люби и жалуй. Вожжи в его руки передаю. Ты, Прохор, будешь у него за подручного. Как дело-то у нас пойдет, шаром покатится.
— Ну, раз покатится, — путь-дорога, только бы хорошо катилось, — отвечает Прохор. — Шар вон тоже, бросишь — катится, назад не пятится, а бывает, что и не туда закатится.
Селиверст новым мастером не нахвалится.
Прохор не перечит. Во всяком деле поучиться у понимающего человека не мешает.
Принялся Карош за дело. Сначала мягко стлал, не обижался на Прохора, но все этак с ухмылкой да вежливенько, а Прохора от дела не оттирает. Где что заворчит Прохор, Карош умасливает его:
— Полно, карош человек, обоим места хватит. Мы друг другу не помеха. В чем я горазд — тебе расскажу, какой секрет ты знаешь — мне поведай, тихо, мирно.
У Прохора в красильной свой угол был, конторка небольшая: одно оконце, ящик на стене, пониже доска —; полежать, — вот и все. В ящике бутылки
Прохор изжогой маялся смолоду, беспрестанно соду глотал и дома и на фабрике. Не переводилась сода — одну бутылку допивает, за другую принимается. У него и про запас в ящике всегда стояла бутылка.
К Здвиженокой ярмарке велел Селиверст поцветастей ситцев, китайки, разных зефиров накрасить.
Прохор до этого над одной краской, лавринкой кубовой, лет пять голову ломал. Что в книгу с манерами ни смотрит, все его не радует, хочется ему по-своему, еще лучше выкрасить. Все-таки добился своего. С этой управился, за другую принялся. К берлинской лазури прибавил специй, свою лазурь сварил, берлинской не чета. Налил в синюю бутылку, у которой донце с копытцем. Тут как раз Карош подходит.
На словах-то Карош ласков, а такой ли чистоплюй оказался — ехать некуда. Бывало, после Покрова соберутся в контору книжки задавать. Заглянет Карлушка и пойдет фыркать, как кот, нос морщит, платочком закрывает, ровно заразы какой опасается. Или песню когда наши запоют, услышит и пальцы в уши засунет: видать, нашенское ему не по душе. В грош нашего-то не клал. Все только — мой да мой!
Развернул перед ним Прохор цветистый колерок, сам от удачи ярче ситца цветет. Мастерок раскрыл толстую книгу с манерами, насупился, ищет, с какого манера Прохор снял. А в книге вовсе и нет такого следа.
И все-таки Карош говорит:
— Это берлинская лазурь, наша.
— Названье осталось ваше, а все остальное наше, — Прохор отвечает.
— А чем твоя расцветка хороша?
— Кому как. По мне тем она и хороша, что в ней моя душа. Глянь: узор-то с улыбочкой!
— А мой?
— Твой, как солнце зимой, — светит, да не греет, — отвечает Прохор.
Карош так и подпрыгнул.
— Как так?
— Да так, видишь, я уж поседел, сызмальства на этом деле сидел. Белый свет не клином на твоей лазори. У нас и цветы свои и зори. Ты погляди на лоскуток, — показывает образец небольшой.
Карош и не посмотрел.
— Я, — говорит, — знал-перезнал, да и забыл давно такую расцветку. Устарела.
Прохор в ответ:
— Было у нас однажды и такое дело: расцветка не успела родиться, устарела, полежала малость, да и помолодела!
Взял лоскуток, да и пошел к хозяину: тот-де лучше разберется.
Селиверст в ситцах понимает, поглядел на украсу, — узорность гожа, яркость глаза слепит, боится одного: не линюч ли товар будет. На совет за немцем конторского мальчишку послал. Вбегает мальчишка в красильню, торкнулся в угол к нему — нет немца на месте, заглянул в угол к Прохору, а Карош шкапчик закрывает и вроде что-то в карман сует. Мальчишка этому и смысла не придал, позвал немца к Селиверсту. Пришел Карош, сам все в книгу пальцем тычет, свел на-нет все прохорово старанье.