Скитания. Книга о Н. В. Гоголе
Шрифт:
Николай Васильевич намекнул осторожно, что, было время, тоже служил, однако же бросил служить, не имея в кармане дарового гроша, и, вот видишь, ничего не стряслось, так что тоже мог бы бросить служить.
Петр Александрович с возмущением, а все-таки косвенно взглянул на него, вновь широко зашагал, глубоко и часто затягиваясь сигарой:
– Тебе легко рассуждать. У тебя никого. Я же не хочу бросить должности потому, чтобы, пока не окончится воспитание Оли, быть по необходимости привязанным здесь. Мое же разочарование относится вообще ко всему, что я любил некогда пламенно и что не удовлетворили моим прежним юношеским большим ожиданиям. Я разумею под этим все чувства, все помыслы филантропии, хоть чем-нибудь помощи человечеству.
На это он не стал ничего возражать, не соглашаясь, но и не осуждая его, надеясь взбадривать и его отныне по-своему и в самое нужное время, когда явственно заслышится голос души. Он преподнес ему свои «Мертвые души», назвав его, как нередко бывало, самым искренним образом «друг души моей Петр Александрович», и обратился к нему:
– Вы, верно, станете разбор писать, по крайней мере мне бы этого очень хотелось. Вашим мнением я дорожу. У вас много внутреннего глубокого эстетического чутья, хотя вы не сверкаете внешним блистающим фейерверком, который так слепит глаза большинства.
Оставив сигару, взвешивая в руке плотный том, нерешительно улыбаясь, Петр Александрович крепко пожал его руку другой и заверил взволнованно:
– Непременно, непременно! Как же, стану писать!
Он посмотрел ему испытующим длинным взглядом в глаза, по опыту зная, как подвержен Петр Александрович увлечениям и как много сахару может вложить и в самую небольшую статью. Что ж, хорошо бы этому помешать. Он очень серьезно, негромко, неторопливо сказал:
– Мне теперь больше, чем когда-либо, нужна основательная, самая строгая критика. Ради нашей дружбы, будьте взыскательны, как только возможно, постарайтесь отыскать во мне недостатков побольше, хотя бы даже недостатки вам самим показались неважными. Не подумайте, чтобы это могло повредить мне во мнении общем. Я мгновенного мнения не хочу. Напротив, я бы желал от души, чтобы мне указали сколько можно более моих слабых, тем более слабейших сторон. Тому, кто стремится быть лучше, чем есть, не стыдно признаться в проступках своих перед всем светом. Без такого сознания не может быть исправления. Прошу вашей помощи в этом деле души.
Петр Александрович приподнял его, обнял за плечи, повел рядом с собой, должно быть, польщенный и даже как будто растроганный его замечанием, что ему не стыдно признаться публично в проступках своих:
– Разумеется, стану писать и всю правду скажу, что буду думать при чтении, а книгу твою давно жду, и все читатели ждут, сколько умею по слухам судить. Ты не смотри, что я несколько порасплакался перед тобой. Однако же, согласись, мудрено удержаться человеку иногда и от жалоб, когда или по множеству дел, или по другим мелочным неприятностям жизни припишет свое неудовольствие своему положению. В спокойные, в светлые минуты я чувствую, как должен благодарить Провидение за блага, которые ниспосланы мне на земле. Всё это сплин и хандра, следствие кабинетной замкнутой жизни. Мои занятия не так малочисленны и не так пусты, как иногда и я сам говорю. Исправление ректорской должности при издании в придачу журнала требует много не одних забот механических, но и умственных тоже. Доказательством воззрения на разные части университета, которые приготавливаю я каждый год, Да и самые официальные дела направлены к той же цели, то есть ко благу молодого поколения, здесь образующего себя.
Эти обстоятельства он хорошо понимал и всегда бывал до крайности рад, когда Петр Александрович, при всех своих юношеских замашках и вспышках, бывал занят делом образования, просвещения, особенно полезным и нужным у нас, посреди невежества общего, но Петр Александрович, должно быть, не понимал, что он понимает, и продолжал распространяться в свое оправдание, ему вовсе не нужное:
– К тому же у меня несчастный характер, который не позволяет мне заниматься. Ожидание и даже мысль, что кто-нибудь нечаянно может прийти и прервать, убивает во мне самое расположение усесться спокойно за дело. Мне совершенно необходима уверенность, что я не буду прерван никем.
Он посоветовал, из деликатности опуская глаза:
– Запирайтесь, прикажите не принимать.
Петр Александрович поднял от удивления брови:
– Как же это возможно в моем положении?
Он не согласился, не возразил, однако же тотчас круто переменил разговор на положение дел в типографиях и у крупных владельцев бумаги. Долго ли набирают? Сколько стоит самый скорый набор? Во что обойдется бумага, если взять ни самую толстую, чтобы не подумал дотошный читатель, что его решились надуть мнимой толщиной сочинения, ни слишком тонкую, чтобы она не просвечивала, сливая печать, и не выставила сочинение слишком уж бедным и скудным на вид?
Петр Александрович, часто имевший и любивший такого рода дела, много больше пера и бумаги, увлеченно и с истинным знанием пустился во всякие мелочи и оттенки сложных типографских расчетов, за которые Николай Васильевич был сердечно благодарен ему, сам не имея ни внутреннего расположения, ни времени вдаваться в расследования и набираться в этом деле понемногу ума. Всё же он чувствовал по глазам его и по особенно поджатым губам, что Петр Александрович ждал от него совершенно иного рода беседы, откровенной и задушевной, в особенности подробнейшего повествования о его московских друзьях и сердечных отношениях с ними, запутавшихся в последнее время. До такого рода подробностей милый Петр Александрович был чрезвычайный охотник.
Он был в другом положении. Он был весь захлопотанный этим делом об издании своих сочинений, занятый мыслями о себе, о своем внутреннем, всё ещё не приведенном в стройность хозяйстве, как любил он это кстати назвать. Выражаясь другим языком, он слишком был озабочен управлением своими непокорными слугами, которые всё ещё копошились в душе и над которыми следовало как можно скорее взять верх, чтобы они не забрали верха над ним.
Вот отчего он не имел на этот случай способности быть откровенным и светлым, что является принадлежностью лишь истинно безмятежной души. И он промолчал о своем, не потому промолчал, чтобы вовсе не желал говорить, а единственно потому, что не умел в таком захлопотанном состоянии говорить начистоту и даже на это не нашел бы и слов, как обыкновенно с ним приключалось в таком расположении духа, то есть не нашел бы на то, чтобы рассказывать всё, что хотелось бы рассказать. Какая же могла бы произнестись тут душевная исповедь? Душевная исповедь необходимо должна быть свободна от всяких внешних забот.
Таким образом он, притворно зевнувши несколько раз, сказав наконец несколько слов об утомительности русских проезжих дорог, отправился в небольшую гостиную, где ему застелили диван, а утром поехал к Прокоповичу с твердым намерением ему одному поручить и действительно поручил всё трудное дело издания своих сочинений.
Прокопович явным образом этим внезапным поручением был крайне смущен и с некоторой не свойственной ему даже горячностью принялся отговариваться, что человек он в этом деле исключительно новый, что с книгопродавцами ни с кем не знаком и что книгопродавцы все такие известные жулики, что его всенепременно обкрутят и оберут.
Он лучше Прокоповича знал, из какого делаются у нас кислого теста книгопродавцы и прочие виртуозы по части торговли. По этой причине он сам страшился в коммерческие отношения с ними входить и понимал, что на Прокоповича, как на нового человека, они, натурально, накинутся подобно хищным акулам. Да что же было делать ему? Он же кстати имел тайный умысел чем-нибудь этого человека, исполненного, по его мнению, больших дарований, пробудить от его непостижимого усыпления, в которое тот погрузился, едва они оба сорвались со школьной скамьи, и потому настойчиво умолял его взяться за дело издания именем дружбы.