Скитания. Книга о Н. В. Гоголе
Шрифт:
«Ты удивляешься, я думаю, что до сих пор не выходят «Мёртвые души». Всё дело задержал Никитенко. Какой несносный человек! Более полутора месяца он держит у себя листки Копейкина и хоть бы уведомил меня одним словом, а между тем все листы набраны уже неделю тому назад, и типография стоит, а время это мне слишком дорого. Но Бог с ними со всеми! Вся эта история есть пробный камень, на котором я должен испытать, в каком отношении ко мне находятся многие люди. Я пожду ещё два дни и, если не получу от Никитенко, обращусь вновь в здешнюю цензуру, тем более, что она чувствует теперь раскаяние, таким образом поступивши со мною. Не пишу к тебе ни о чем, потому что чрез недели две буду, может быть, сам у тебя, и мы поговорим обо всём и о деле, от которого, как сам увидишь, много будет зависеть твоё положенье и твоя деятельность. Я получил письмо от Белинского. Поблагодари его. Я не пишу к нему, потому что, как
Иванову, который до святости верил его дружбе и мудрости, как среди всех его близких не верил никогда и никто, он уже давал открыто совет:
«Насчет вашего дела я советую все-таки прежде дождаться ответа на представления Жуковского. Моллер пусть своим чередом скажет Юрьевичу, Юрьевич государю наследнику. Нужно только, чтобы ваше имя было известно как следует и кому следует, нужно, чтобы на вашей стороне была гласность. А входить официально с новой просьбой, основанной на новых уже причинах, мне кажется, неловко. Почему вы не написали ещё раз к Жуковскому? Верно, опасаетесь наскучить. Напишите теперь же и скажите ему, что я велел вам непременно это сделать. Вы должны помнить, что Жуковскому никогда нельзя наскучить в справедливом деле. И потому мой совет все-таки дождаться ответа на представление Жуковского. Теперь поговорим о другом. Вы упомянули в письме, что хлопочете о доставлении вам работы: копии с Рафаэлева фреска. А по моему мнению, вам нужна теперь не копия с фреска, все-таки более или менее повреждённого и выполненного быстро, но копия с окончательнейшего произведения Рафаэля. Вы теперь в вашей картине приближаетесь к окончательной обработке, и потому вам нужно теперь приобресть высокую чистоту и полную окончательность кисти. Заказ вам есть, если хотите только воспользоваться. Напишите копию с Мадонны ди Фолигно. Она будет вам хорошо заплачена, в этом я уверен. Но об этом, так же, как и об первом деле, мы переговорим с вами лично. Понимаете ли? Это значит – сею же осенью, может быть, мы с вами увидимся. К Жуковскому непременно напишите. Нужно прежде всего иметь от него ответ, чтобы знать, каким образом и как лучше действовать. А главное, мужайтесь и крепитесь. Нет дела, а тем более справедливого, в котором бы нельзя успеть, если только будем иметь твердости и присутствия духа хотя на полвершка побольше куриного. Распоряжения ваши Шаповалову насчет моих работ все хороши, и не может быть иначе: ибо мысли наши в этом деле совершенно схожи, и вы всегда можете действовать полномочно, будучи уверены заранее, что всё, что ни вздумается вам, придется по мне. Об одном только прошу, чтобы мои работы не отвлекали его от важнейших, и потому пусть он займется ими тогда только, когда решительно ничего нужнейшего и полезнейшего для него не случится. Прощайте! Будьте здоровы! Впереди всё будет прекрасно. Это я вам давно сказал. Если захотите теперь после получения вашего письма писать ко мне, то адресуйте в Гастейн…»
Да, той весной, несмотря на всю неприютность его внешней жизни в бездельной, чрезмерно болтливой Москве, Николай Васильевич верил твердо, что впереди всё случится плодотворно, прекрасно, как никогда. Идея, которая так счастливо и кстати осенила его, была замечательная идея, в этом он не сомневался минуты. Уж если русский хороший образованный человек, который так охотно и много на все лады трещит о добре, однако, как он приметил давно, не только не предпринимает никакого доброго дела, но ещё и норовит на чужой счет отнестись под видом добра, не возьмется наконец за доброе дело, так кому же тогда за доброе дело и взяться, когда все в Европе только и думают, что о себе.
В этом случае надобно только по возможности каждому отыскать согласно с характером и складом ума истинно доброе дело и, позабыв хоть на миг о себе, прямо вложить это доброе дело в усталые от праздности руки, а там так и двинутся русские богатыри, так и процветет вся наша земля, на тысячи верст оставив назади у себя другие народы и государства.
Отныне он именно приисканием доброго дела каждому русскому хорошему образованному человеку и призаймется во всё свое свободное время, тверже твердого уповая на то, что ему дано довольно знать всякого человека и что слово его приобрело некоторый авторитет среди московских и петербургских друзей, которых он всем сердцем любил. Ведь дорогой любви, если призадуматься здраво, много-много возможно передать прекрасного в душу, тем более, что твердости и присутствия духа у него в самом деле как будто понакопилось побольше куриного. Оттого и томился он жаждой перелить свою силу души в слабые души русских образованных хороших людей, беспрестанно твердя сам себе:
– Верующие во святое и светлое да увидят, темное существует лишь для неверующих.
И ещё одна благодатная мысль укрепляла его с каждым днем. Её он тоже полюбил повторять:
– Нет лучшего дела, как образовать прекрасного человека.
Дня через три, пользуясь прекрасной, почти уже летней погодой, он назвал в погодинский сад самых близких дам знакомых московских домов, так же, по примеру мужей, постоянно твердивших о необходимости всенепременно делать добро, и в какой уже раз настойчиво просил Авдотью Петровну обстоятельно подготовиться к приезду Языкова. Поэт был слишком болен телом, а также душой, и скорейшее излечение его от злого недуга он смело брал на себя. На это дело, благое и важное, нужно было прежде всего подобрать небольшую квартиру из четырех или пяти комнат, вполне удобную для одного человека с прислугой, две побольше, три других всё равно. Главное же был, разумеется, образ жизни, продуманный им с учетом характера, который был у поэта весьма неустойчив, если не отсутствовал вовсе:
– Сделайте так, чтобы токарный станок был тотчас же поставлен туда, если можно, то и бильярд. Всё утро должно принадлежать Николаю Михайловичу. Человек пусть просит всякого гостя пожаловать ввечеру, часов от четырех и, положим, до десяти. В это время все близкие должны непременно его навещать, это святая обязанность их. Перед обедом за час или два он должен ехать кататься, зимой особенно, в санках. Соблюдение всех этих правил очень для него нужно, а способствовать к тому всего более можете вы.
Екатерину Михайловну он честным словом заверил, что едет непременно в Гастейн и заменит её несчастному брату родного отца, пробудет же с ним столько, сколько возможно, так что растроганная Екатерина Михайловна объявила ему, что трудно быть добрее и милее его:
– Я люблю вас за дружбу к брату и ещё люблю просто так, потому что вас нельзя не любить.
Для него заботы о здоровье Николая Михайловича были исполнением его главной мысли о необходимости доброго дела, а не слов о добре. Эти излишние похвалы до того смутили его, что он тотчас сделался принужденным, ненаходчивым, даже смешным. Он повел Екатерину Михайловну по аллее, в которую тем временем спустились густые вечерние тени, и мямлил несусветную дичь:
– Хорошо, если бы вдруг из-за этого дерева высочил хор песенников и, вдруг заплясавши, запел.
Он сам тяжело краснел от этого невозможного вздора, но Екатерина Михайловна весело улыбалась, находила его слова чрезвычайно забавными и даже уверяла его, что нынче он ужасно, ужасно любезен и мил.
Наконец первый том завершился печатаньем. Два десятка переплели, по его указанию, прежде других. Он развез их по самым близким московским друзьям, обращаясь к каждому с просьбой старательно вслушиваться во все суждения о поэме, предпочтительно же в дурные суждения, записывать их из слов в слово и сообщать ему без исключения все, именно все. Это подчеркивал он, замечая недоумение и недоверие на лицах друзей. Они, верно, считали, что по своей охоте нельзя хотеть слышать дурные суждения о себе. Он же настаивал, что в особенности дурные суждения необходимы ему, поскольку они не могут задеть за живое, тем более не могут как-нибудь его оскорбить:
– Не пренебрегайте мнениями и замечаниями людей самых ничтожных и глупых, главное же, отзывами людей, расположенных враждебно ко мне. Знайте, что злость, напрягая и тем изощряя ум даже самого пошлого человека, может открыть в сочинении такие его недостатки, которые ускользают не только от всегда пристрастных друзей, но и от людей равнодушных к личности автора, хотя бы они были до крайности образованны и очень умны.
Все с готовностью обещали ему незамедлительно прочитать, это уж и само по себе разумелось, и тотчас добросовестно высказать свое прямое и полное мнение. Он верил всем и благодарил, тем не менее прямо читал недоверие в лицах к тому, что ему особенно дороги отзывы не ближайших друзей, а врагов, точно этим странным желанием он именно ближайших друзей обижал.
А он решительно никого обижать не хотел. Он с намерением возбуждал брожение в публике. Перед собой он ставил задачу нешуточную. Едва ли её возможно было исполнить одному, да ещё болезненному, да ещё слабому, не нажившему пока ещё дара пророчества автору. Автор замыслил обнять всю Русь в едином творении и познать наконец её великую, может быть, необъятную тайну. По этой причине он, как никто до него, твердо вознамерился превратить свое личное творчество в одно слитное, общее, по возможности всенародное дело, которое понемногу объединило бы всех стремлением великую, может быть, необъятную тайну Руси познать вместе с ним.