Скользящие в рай (сборник)
Шрифт:
Вокруг начинается истерика.
– Ветки ходуном, фонарь болтается, свет такой, страшненький. И в этом всем – зять: рот разевает, без звука, шапки нет, волосы, в окно смотрит. Ну, немая сцена. Они на него таращатся, он на них. Ужас! Через пару минут за головы схватились, шубы посрывали и вниз. Ну а он озверел от холода, орать устал, плюнул, скатился вниз, схватил такси и был таков. Они на улицу вывалили – а нет никого. Снег, пурга. Пусто!
– При-ви-де-ние-е! – доносится рыдающий голос Порше.
Исполненный спокойствия и вселенской иронии Кизюк невозмутимо
– А ведь на нашем участке два случая было, – отчетливо говорит он.
– Чего?
– И оба раза никаких улик на ограбление. Только следы кошачьи на серванте. – Удуев резким движением хватает Линькова за ворот. – А котов у потерпевших не было. Не держали они котов!
– Так это когда было! – Линьков чарует Гуся дружелюбной улыбкой, не пытаясь вырываться из цепких лап милиционера.
– Все-таки не утратил ты, Серега, поэтический дух! – кричит Кизюку Назар, вытирая слезы. – Твои стихи до сих пор у меня! Забыл? – Он показывает аккуратно переплетенную книжицу. – Смотри-ка, ручная работа. Это тебе!
– Издай, когда я умру, – отмахивается Кизюк. – «Стихи моего мертвого друга». – Он ухмыляется и сдает по новой. В волосах у него застрял пух.
Назар наливает, я пью, ребята шумят, шарманка вертится. Чужие реплики подхватываются незнакомыми людьми, плотные рукопожатия скрепляют какие-то намерения. И не важно, что завтра редко кто вспомнит имя своего вчерашнего визави. В решительно нарастающем возбуждении крепнет нота единства. Это напоминает ветер, летящий произвольно и порывисто. Он закручивает мозги, как сухую осеннюю листву, пихается, мешает собраться мыслям, веселит. Я живу в этом, смеюсь, дышу, и мне почему-то трудно выбросить это из себя, как опустевший флакон из-под одеколона, к запаху которого привык. Постепенно все ускоряется; слова, эмоции, лица проходят сквозь меня, подобно окнам набирающего скорость поезда, все реже задевая мое внимание.
Потом картина как-то разом меняется, и вот уже в рваном дыму, в беспорядочном гаме, в ауре великодушного восторга гремит пьяный бэнд из трех скатившихся до штырки музыкантов.
«Та-та-та-та-та!» – бешено колотит в такт ладонями по стулу Кизюк.
«О-па! О-па-па!» – крутится в потном плясе Порше, обнимая разомлевшую Ксюху и еще какую-то залетную шлюху по имени Анжелика; из-под его пиджака двумя безвольными хвостами выскакивают подтяжки.
Кузьмич из последних сил старается укладывать в ритм свой мутный сакс. Ерзает, путаясь, аккордеон, и мокрая прядь аккордеониста то и дело спадает с лысины вслед за судорожными движениями его головы.
По стенам дергаются гротескные тени. Линьков выливает стакан воды себе на голову и фыркает от удовольствия.
«Та-та-та-та-та!» – выбивает Кизюк, оплетенный блаженной улыбкой в пустых побелевших глазах.
Жара, пиво, сердцебиение, пот.
– Стаккато! – вопит неопрятный скрипач, вздымая свой инструмент
Захваченный общим безумием, я срываюсь с места, прыгаю на раздолбанное пианино, в котором Марленыч хранит свои веники, и принимаюсь выколачивать из него нечто напоминающее Tataya Baby или что-то вроде того. В нарастающем грохоте мне чудится не то шторм морской, не то звон разбитой посуды, не то куранты. Я яростно истязаю клавиши, смахивая с переносицы щекочущий пот, а по кругу летит, резонируя, гулкое, заполошное: «Давай! Давай! Давай!»
По антрацитовой глади реки плывет речной теплоход, сияющий множеством праздничных огней. Оттуда доносятся радостные крики, сопровождаемые залпами шампанского. Теплоход плывет вдоль темной набережной, по которой мы с Назаром возвращаемся домой. Мимо нас, гремя щитами, пробегает колонна милиционеров в касках и бронежилетах и скрывается в переулках, ведущих к центру города. За ними следует небольшая свора бездомных собак. В дверном проеме выселенного дома копошатся беспризорники лет девяти-десяти. Они матерятся, вырывая друг у друга целлофановые пакеты с клеем. Я задеваю ногой пивную банку, и минуту-другую мы вяло пинаем ее, пока Назар не отправляет ее под колеса сверкающего кабриолета, неспешно ползущего позади нас. В кабриолете, подобно цветочному букету в вазе, угнездилась стайка пышно разодетых девиц с хмурым парнем за рулем.
– Эй, мальчики, – кричат нам, – вам не скучно?!
Парень резко газует, девицы с визгом расплескивают вино из бокалов, и машина уносится в темноту. На противоположном берегу, перебивая друг друга, заводятся сразу две милицейские сирены. Небо усеяно небывало яркими звездами, и душно, как днем.
Мы останавливаемся перед парапетом и смотрим на проплывающий теплоход. Назар кидает окурок в воду.
– Дорогое, наверное, удовольствие, – говорит он. – А раньше и я вот так с Раиской катался. И стоило это копейки. И сидела она на корме. И однажды простудилась.
Я сую два пальца в рот и, к своему удивлению, издаю гладкий, пронзительный свист. Если учесть, что не свистел я очень давно, то это, надо думать, как умение кататься на велосипеде, которое не исчезает с годами.
– Эй, на лайнере! – ору я во всю глотку.
Удивительное дело, но нам отвечают криками и смехом.
– Слышал? – кричу я. – Нас приглашают! Океанский круиз! Впереди Босфор и статуя Свободы!
– Туземки вот с такими грудями!
– Загар тропический!
– Бронзовый такой, тропический загар!
– Оркестр наяривает…
– Фонтаны шпинделяют…
– Чайки на палубу гадят…
– И вот тут щекотно, вот тут, под лопатками, будто крылышки режутся.
– Сиеста, коллега! Сиеста, полуденная скука. Цикады звенят. Море плещет. В башке – ноль! Алле, челаэк!
– Чего изволите? Креветки, устрицы, девочки, Petrus семьдесят девятого, лучший год, температура воды – двадцать пять градусов, бриз. Будете пробовать?