Скорая развязка
Шрифт:
Костя постоял среди двора, оглядел осевший дом, постройки, кучи навоза под заборами, рассыпанную поленницу, и ему сделалось жалко своей матери, которая никогда не управится с явным обветшанием и недоглядом в хозяйстве. «Вот и ждала: Котька придет со службы, все поставит на ноги. А Котька ровно гостенок на побывку. Ему дороже начищенные пуговицы да сапоги. Фуражечку форменную дадут — знай похаживай да не ленись к лакированному козырьку руку прикладывать. А мать здесь мучайся и на колхозных работах, и по дому: летом дров припаси, сена поставь, через каждые две недели очередь коров пасти, осенью огород, чугунки с картошкой для кабана. Да ко всему эта неуладица…» Костя поднял с земли топор, ржавый, с обломанным топорищем, положил его на пустую собачью конуру. Круглая
Еще утром сегодня Костя не думал, что родное подворье так глубоко опечалит его своим выморочным запустением. И не отмахнешься от горьких мыслей о сиротском материнском житье-бытье. «Как она тут, одна? Ведь совсем одна. А зимние ночи длинны, белы, кажется, вымерзла вся земля. Под окнами кто-то грозится, ломая сухой малинник. Стыло трещат в рамах стекла. Чьи-то лапы разгребают от снега стожок сена, поставленный на огороде, и слышно, как, ничего не боясь, разбрасывают сено…» Костю охватила такая щемящая тревога за мать, что у него сильно забилось сердце и от внезапного жара в лице наслезились глаза. Ему надо было каким-то словом утешить мать, и он быстро вошел в дом: в передней комнате хорошо пахло кислым тестом, зелень на окнах в разномастной посуде вся светилась в лучах солнца. Мать на голом столе раскатывала пироги. На кухне трещала растапливающаяся печь. По туго натянутым половикам, подняв хвост, похаживал кот. Все это милое, уютное и домашнее в один миг успокоило Костю, и не понадобилось ему никаких слов для матери. Да и сама мать Августа, увидев сына и не отрываясь от дела, весело объявила, что квашня не перекисла и тесто удалось в самый раз.
— А ты-то небось оголодал? Оголодал, что и есть. А я быстрехонько да скорехонько. Пирожок из калины. Пирожок с грибками. Пирожок картовный. Знай ешь да стряпуху тешь.
Работящая, счастливая в неиссякаемых хлопотах, она живет радостью своих рук и, намолчавшись в одинокой избе, почти выпевает слова:
— Осенесь, Котька, черемухи в лугах выспело — никто не видывал такого. Чтобы с места не сойти, ведрами несли. Мы с бабой Дуней — смех ведь это — тоже бегали. Последний-то раз пошли, а баба Дуня возьми и потеряй свою корзину. Вот мы искать, вот мы искать, а дело к ночи. Вроде бы и потерять негде — дальше старицы мы не ходили. Все прошли не на один раз — нету, хоть реви. А выходить из кустов, я и запнулась за нее. Чуточку просыпала. Бабка Дуня оживела, шепчет мне на ухо: отведение это. Божья рука — не иначе — пытала, осердимся ли. Кабы осердились — бесу ликование. А мягкая душа — первая господу угодница… Вот и пироги наши. С пылу с жару, мягкие да горячие — одно что не говорят. От мягкого хлебушка и душа помягчает. Все у нас и выйдет, как у бабки Дуни. О добре подумай, добром отрыгнется. Самой бабке Дуне восемьдесят четыре — истинно бог отмерил, да еще прирезал.
К вечеру Костя пошел в магазин.
Солнце клонилось к закату, но за день нагретая земля совсем по-летнему дышала тем вольным и щедрым теплом, которого хватит до глубоких сумерек. На коньке старого скворечника, распустив крылья, скрипя и потрескивая языком, ярился скворец. На проводах вдоль улицы в три, а где и в четыре этажа тесно и как-то праздно тоже сидели скворцы, все в одну сторону — на солнце, и в красноватых лучах его оперение птах тускло взблескивало, как вороненое железо.
Возле магазина в залитых грязью выбоинах стоял
— Соколик, с прибытием, того-этого. Неуж отслужил? Да когда успел? То-то и гляжу, Августа, ровно молоденькая, на одной ноге. А мой-то бес в Бухару уехал и пятый месяц ни слуху ни духу. Это мода ли как ноне? Да вот чтобы писем не слать. Ну, заявится бес, заявится. А ты небось того-этого? — Кострома высоко задрал свою фуражку и кивнул на Костину сумку.
— Надо немножко. Дядя Кузя сулился.
— Хаживали мы с Кузей-то. Я его брательником звал. Ну, ступай, ступай, тебе много успеть надо. — Кострома одной рукой похлопал Костю по спине, а другой — открыл перед ним дверь лавки.
В магазине, загроможденном ящиками, деревянными кроватями и ведрами, вдоль прилавка стояла очередь, одни бабы и старухи. Все в телогрейках и в резиновых сапогах, вечно от работы и вечно готовые к работе. Брали помногу буханок хлеба и какой-то мелкой серебристой рыбешки, от которой пахло заправской солониной.
Катя еще на пороге увидела Костю и так обнаженно пыхнули ее щеки, что все бабы обернулись от нее к дверям. Костя поздоровался и примкнул к концу очереди. Но баба Дуня, уже развернувшая на прилавке белый платок для сахара, попятилась от весов:
— Да ведь это Гутин. Вишь, какой. Иди-ка наперед, Костенька. Мы погодим.
— Бери да гуляй, — подхватили бабы. — Нас не переждешь, верно што.
— Да я постою, постою, — весело возразил Костя. — На вас погляжу. Время терпит.
— Ноне отпустят со службы-то и вырядят как картинку.
— У Малухиной, сказывают, две пары сапог принес.
— Другой дома этого не заробит.
— Да где.
— И все-то ладно да баско.
— А мы за что прожили? — вздохнула очередь.
— Ни самого, ни одежи.
— Провались бы она, одежа-то.
— Всякому свое отмерено.
Бабы хоть и были заняты разговорами, но с покупками поторапливались, чтобы очередь скорее дошла до Кости: все чувствовали его за своей спиной. А Катю словно раскололи надвое: работала она скоро и четко. Но ясности в мыслях совсем не было: бабы проходили перед нею все на одно лицо и расчеты с ними вел кто-то совсем другой, точный, безошибочный. Она же не понимала своих действий, только чувствовала, что бабы о чем-то догадываются, и чересчур старалась быть спокойной, но это старание и мешало ей успокоиться.
Костя все так же стоял последним, и, когда наконец подошла очередь, Катя бросила все и, ослабевшая, ушла за полки. Там на дощатой переборке у ней висело небольшое зеркальце, и она долго не подходила к нему, боясь увидеть свое лицо испятнанным неровным румянцем, который, казалось ей, и выдавал ее внутреннее затаенное смятение.
Костя, оставшись один, молчаливо ждал, разглядывая полки с хлебом, бутылками, банками, игрушками, одеколоном, посудой, туфлями, распяленными на плечиках кофтами, платьями. Катя вернулась густо напудренная, с потаенным блеском глаз и подвинула по прилавку под руку Косте конфетку в розовой обертке. Костя накрыл ладонью и конфетку и пальцы Катиной руки. Так они постояли, соединенные одной улыбкой и невыразимой договоренностью. Затем Катя отняла свою руку и стала распечатывать точно такую же розовую конфетку, как бы показывая ему, что надо делать. Он неловко ободрал бумажку, и они стали есть каждый свою конфетку, готовые разразиться беспричинным смехом.
— А ты забыла, зачем я пришел?
— Уж так и забыла, — подчеркнуто сказала Катя и бухнула на прилавок обувную коробку, набитую чем-то тяжелым и перетянутую веревкой. — Пять кило. Два рубля. Последние заскребла. Только гвоздями и обойдешься?
Костя положил перед Катей деньги.
— Две бутылки туда же.
— Только-то? Не широко ты.
— И того вдосталь.
— Хочешь, Костя, скажу?
— Скупой, скажешь.
— Да нет. Любить тебя жена станет. И сама из себя будет довольная. А гордая — уж от бабской зависти.