Скорая развязка
Шрифт:
— Связался я с вами, черт вас возьми, — веско махнул рукой бригадир и рявкнул на Ганьку: — Заводи, сказано. Копаешься тоже, шпана, язви вас.
Кое-как уселись. Смородин опять корежился в ногах бригадира: его била дрожь, и правый здоровый глаз сочился слезой, а левый горел огнем. Но под тряску по лесной дороге Пётра немного очухался, пришел в себя и, как только выбрались на полевую дорожку, вылез из кабины, долго не мог разогнуть отерпшую поясницу. Дальше, сугорбясь, до полуночи колдыбал пешком.
У бригадира тоже затекли и одеревенели ноги, — он с хрустом растирал их большими жесткими ладонями и мстительно соображал:
— Все дело мне испакостил. Видишь ли, его сети — так дай ему и руководить. Давай поглядим еще. А вообще-то куда это годно, всяк норовит командовать. Далась им эта перестройка.
РОДИТЕЛЬСКИЙ ДЕНЬ
Поскотину перестали
Но как бы ни травили поскотину, она с каждой весной оживает заново: от избытка снеговых вод по ней быстро идут в рост и зацветают весенние первенцы: где повыше — желтая мать-и-мачеха, в полойных займищах — желтая калужница, на покатях к солнцу — лютик со своими лакированными и тоже желтыми лепестками. По омежьям, чуть опаздывая, торопятся под желтую расцветку сурепка и пастушья сумка.
Каждую весну только что прилетевшие жаворонки в первую очередь обживают поскотину, потому что окрестные поля все еще зябнут в талом холоде, а над теплой полянкой уж роятся мошки — толкунцы. После большой дороги уставшие птицы почти не поют, но там, где поскотина примыкает к березовому лесочку, они перекликаются, суетятся, а иногда нет-нет да и обронят звонкую трель, — это уж верная примета, что родина приголубила их. А лесочек нежно и застенчиво гол, трепетно никнет к жаворонковым голосам, весь светлый и откровенный. В эту пору он проглядывается так далеко, что с опушки в белой просквоженной глубине видно кладбище с могилками, крестами и загородками; за зиму там все поблекло, осело, облеплено серым, уже просохшим листом. На дорожке, в колеях и лошадиных проступях, отстоялась талая вода, светлая и спокойная, как в бережливых пригоршнях. Под солнцем стволы молодых березок слепят, а вислые пряди старых плакучих берез задумчиво покачиваются, хотя воздух тих и неподвижен. Уже чувствуется, что весеннее, скрытое и неодолимое, бродит в гибких ветвях и молодых деревцах. Чуткой душе доверено понять близкое начало отрадных перемен. Да и в самом деле, уже совсем недалеко то утро, когда верхи березняка вдруг завьются сизой дымкой, которая не растает на солнце, а вдруг сгустится и зыбкой тенью осенит землю. Молодой лист, распахнув створки почек, дружно обсыплет деревья, — еще каких-нибудь день-два и на ветру зашумят березы. Вроде бы на глазах совершается вся эта ожидаемая и знакомая работа, а уловить ее нельзя, наверно, потому весенний мир всегда полон чудес, всегда ненагляден и рождение его навсегда останется вечной непостижимой сказкой.
Именно таким днем Катя Спелова возвращалась домой из города и несла большую сумку с покупками, зонтом и плащом, свернутым поверху. Было непредвиденно жарко. Влажный воздух казался тяжелым от первых только что народившихся комаров. Катя всю дорогу отмахивалась от них косынкой и оттого потела еще больше. Шерстяное платье давно взмокло под руками, тесно и плотно село на плечах. Катя временами оттягивала вырез платья и обдувала грудь, но облегчения от пота не было. Рассыпались и досаждали длинные волосы, расчесанные по ушам и вискам. Катя не любила свои прямые волосы, которые не держались ни в какой прическе, и приходилось собирать их на затылке в один некрасивый пучок, отчего она казалась сама себе старше своих лет. Вот и оставалось носить их вроспуск. «Чтобы вас тут», — негодовала Катя и стряхивала волосы за плечи, но они снова лезли в глаза, прилипали ко лбу. А лицо и без того горело от комаров, пота и жесткой шелковой косынки, которой она обмахивалась. Ей давно хотелось отдохнуть и остыть, но она торопилась выйти на поскотину, где сразу обдует простором еще не просохших полей и сгинет на прогонном ветру ядовитое комарье. Но дорожка без конца вилась по зарослям тальника, мимо пустых покосов, с голыми остожьями и сухой перестаркой осокой в заболоченных низинах. Поскотины все не было и не было. «Чтобы вас тут», — опять осердилась Катя и, не вытерпев больше, сбросила с ног туфли, сняла душные чулки: ноги так и вздрогнули от сырой свежести, сладкий озноб ласково испугал все тело. Но на голые ноги сразу же пали комары и отравили короткий отдых.
И опять пошла, перебрасывая из руки в руку совсем отяжелевшую сумку. А вокруг цепенела жаркая полуденная тишина, будто уж
Дорожка между тем уже выравнивалась из кустов. Справа в поредевшие ветви черемух засквозил белый березняк. Наконец Катя вышла на окопанную межу поскотины, и почти рядом, в старой плакучей березе, возвышавшейся над молодняком, прямо навстречу ей, рассыпалась кукушка. Это было так близко, что Катя услышала в ее голосе какое-то теплое и задушевное откровение, будто только к ней, Кате, была обращена вся песня с высоким восклицанием и трепетным, чуточку протяжным последним слогом. «Ну-ко, ну-ко, — не сразу поверила Катя и приникла, боясь двинуться с места: — Миленькая, еще-то, еще». Но кукушка быстро откричала свое и умолкла. Катя не видела, как она снялась и скрадом выпорхнула из ветвей березы, но верно знала, что птицы уже нету там: такая это непоседа, минуты лишней не посидит на месте. А Катя долго еще стояла и ждала чего-то в молчаливом недоумении, и тонкий холодок ощупал ее руки и спину.
Потом Катя снова подхватилась и уже шла поскотиной, когда вдруг вспомнила, что ничего не загадала под свою первую кукушку. «И все-то у меня так, — подосадовала она на себя. — Все не как у людей». Но Катя напрасно укоряла себя: у ней на всякую пору была припасена задумка, только все одна и одна: скоро ли она выйдет замуж? Последнее время приметы падали угадливые, но Катя плохо верила им, хотя и жила предсказанным беспокойно и томительно.
Была Катя рослая, широкая, на длинных ногах, с крепкими коленями и ступнями. Как всякая крупная женщина, отличалась спокойной и скрытой настойчивостью, не умела выходить из себя, и если сердилась, то больше всего в такое время ненавидела себя, так как знала, что во гневе белое лицо ее покрывается дурными красными пятнами.
«Боже мой, скажи кому — не поверят, — думала Катя, уходя от лесочка. — Да и как верить? Мыслимо ли, прямо на ухо прокуковала. Чего еще! Это уж совсем в руку. К добру, дай бог. Но сколько же ждать-то?»
Воздух над поскотиной наплывал волнами, то прохладный, то теплый, но и теплый обдувал и свежил. Катя поднимала для него подол платья с колен, и чем ближе подходила к деревне, тем меньше чувствовала усталость. Над головой и окрест — широкий и размывчивый простор, и легко дышалось им.
По сторонам от дорожки паслись телята. Ранние, нынешнего приплода, совсем худые и плоские с боков, кормились без прилежания, потому что не знали еще вкуса свежей травы, подолгу глазели на Катю и даже готовы были подойти к ней, а постарше — те не отрывались от полянки или совсем по-взрослому лежали, занятые жвачкой и не поворачивая головы. Рядом с телятами ходили тонконогие затяжелевшие овечки, которых берегли хозяйки и не пускали в стадо. Были и с ягнятами, понурые, отощавшие, но спокойные, в муках постигшие материнскую долю. Один белоголовый ушастый ягненок лежал прямо на дорожке и приготовился вскочить, но Катя обошла его стороной, и он, проводив ее лениво-недоверчивым глазом, вальнулся на траву, откинув голову, как делают уставшие до смерти.
На взгорке, откуда видна вся деревня Боровая с домами, огородами и банями, мужик, по прозвищу Кострома, в мягкой лесниковой фуражке, навязывал на крепкий кол толстоногого бычка. Красный лобастый двухлеток возбужденно раздувал ноздри и пробовал привязку на шее, поматывал башкой, похожей на увесистый колун.
— Чистый бес, — сказал Кострома, обращаясь к проходившей Кате, и сердито выплюнул окурок в сторону бычка. — Пастух отказал от стада — всех коров исшпынял, бес. У тестя был такой-то — пришлось завалить. А что делать? Уу, окаянный, — Кострома погрозился топором и для крепости еще два раза пластью его ударил по колу. Потом крикнул уже вслед Кате: — Торговать-то сегодня думаешь ли?
Катя не ответила, потому что не знала, будет ли она сегодня открывать магазин, а Кострома объяснил себе:
— Упеткалась девка. Что-то взялась пешком по жаре. А жарынь вовсе и не к чему. С этим и помешкать бы… Уу, бес, — еще раз обругал Кострома своего бычка и пошел домой, уложив топор на сгиб руки.
За огородом усадьбы Костромы ребятишки пинали футбол. Все без рубах, белотелые после зимы, с острыми локтями, ругались почти мужицкими словами и свистали. У ближних к тропе ворот на куче сваленной одежды сидела девочка лет шести с прибранной белокурой головкой. Катя поставила возле нее сумку и глубоко вздохнула, обдула грудь, осадила платье.